Коновалов молчал. Коншин и Вышнеградский тоже.

— Барсуки в норах… ничего не понимают… Ничего… Надо звать других… Сдаваться нельзя…

В большом двухэтажном здании петроградского главного почтамта на Почтовой улице была во дворе одна дверь, которая открывалась только изнутри. Снаружи на ней даже ручки не было. В самое разное время суток через эту дверь в здание почтамта входили мужчины в штатском. Но прежде чем войти, они нажимали кнопку звонка, скрытого под нижним железным козырьком окна, находившегося от двери шагах в двадцати, и тогда она изнутри приоткрывалась. Это был вход в служебное помещение, не имевшее прямого отношения к благородным делам почты. Специальные чиновники министерства внутренних дел производили там перлюстрацию писем. В их распоряжении было изобретение какого-то господина Савелкина, который получил за него от министерства внутренних дел 800 рублей. Это был железный, герметически закрытый бак, в котором кипела вода, а пар по резиновой трубке поступал к стоявшему рядом столу, за которым сидел чиновник, вскрывавший конверты. В резиновую трубку был вставлен мундштук от клизмы, и чиновник аккуратно водил струей пара по месту склейки конверта, вскрывал его и передавал на большой стол, за которым сидело несколько читчиков. Иные письма изымали целиком и, так сказать, в подлиннике складывали в папку с надписью «Департамент полиции». Из других выписывали цитаты с указанием, кто и кому это крамольное письмо отправил. Цитаты вносили в ежедневную сводку, у которой было глухое, для непосвященного непонятное название «Сводка изъятий».

К середине 1916 года количество перлюстрированных писем достигло 10 тысяч, и по случаю сей круглой цифры четверо чиновников получили от министерства внутренних дел наградные от 40 до 125 рублей. Об этом было распоряжение по департаменту, неосторожно написанное начальником департамента Васильевым прямо на рапорте старшего чиновника «почтовой группы» тайного советника Мардарьева.

Впоследствии Протопопов будет двумя руками открещиваться от этого своего почтового ведомства, будет говорить, что он только слышал про перлюстрацию От кого-то, но позже, уличенный документами, признает, что массовая перлюстрация писем была и что она обходилась государству в 130 тысяч рублей каждый год. Признает он и то, что иные изъятые письма он сам возил в Царское Село — царю и царице.

К сожалению, архив с этими письмами пропал — в министерстве Протопопова были предусмотрительные люди. Сохранилось только две папки, оказавшиеся в личных бумагах начальника департамента полиции Васильева. Среди писем, изъятых в ноябре — декабре 1916 года, оказалась копия письма из действующей армии, по-видимому, командира полка какому-то, судя по откровенности письма, близкому его другу и тоже из военных, но жившему в Петрограде. Конверта при письме нет. На самом письме рукой Протопопова написано только одно слово «Доложено». Любопытно, кому? А на приколотой к письму бумажке начальник департамента полиции написал: «Копия направлена начальнику охранного отделения».

Письмо начинается с воспоминаний о недавних днях, проведенных автором письма в Петрограде, в семье человека, которому он писал. Целый абзац поклонов «супруге твоей очаровательной», «безусым продолжателям твоего рода» и еще каким-то лицам, называемым по именам.

А далее автор письма пишет:

«…Настроение у меня по-прежнему ужасное от безысходности и бессилия перед стихией событий. Не развеяли его ни поездка в столицу, ни твои старания, тем более что здесь по возвращении я получил новый удар. Скажу тебе прямо — твой оптимизм, если он не был только от желания поправить мое настроение, происходит или от твоей полной слепоты, или от умышленного нежелания задуматься над происходящим. Не серчай за эту откровенность, но посуди сам.

Помнишь нашу поездку за Нарвскую заставу, на пункт формирования пополнения, и как на Петергофском шоссе твой автомобиль был задержан на целый час буйствующей толпой фабрич-ных, запрудившей улицу и кричавшей гадости по поводу священных для нас с тобой лиц и монаршей власти. А вот что ждало меня в полку. На станции меня встретил ординарец. Спрашиваю, что в полку, а он отвечает — митинг. Что за митинг? Не знаю, говорит, как раз за вами поехал, а устроили митинг большевики.

Приезжаю в полк, и вправду митинг. Весь полк митингует, даже с передовой пришли. На ящике из-под снарядов стоит оратор — солдат в расхристанной шинели — и кричит то же самое, что мы слышали с тобой на Петергофском шоссе. Ну хорошо — там была, как ты сказал, стихийная толпа, которой все равно, лишь бы не работать, но здесь-то у меня фронт, здесь наши устои каждый день и час освящаются народной кровью, здесь решается судьба России. И здесь я слышу омерзительнейшие слова о государе, о династии и о священной нашей войне. Моя рука невольно потянулась к нагану, но в это время меня поразила мысль: почему в этого оратора не стреляет мой полк? Почему стоят в покорности мои офицеры? Я сжал зубы и прошел в свою избу. А когда кончился митинг, вызвал к себе одного солдата, я воюю с ним вместе с октября четырнадцатого года, когда я только принял батальон. Он был трижды ранен, но возвращался ко мне, он стал для меня, если хочешь, символом бессмертия России, а для полка вроде реликвией, последние месяцы я, признаться, даже охранял его от беды, отводя под разными предлогами с передовой, когда там было жарко. Я зову его по имени-отчеству, и он меня тоже. Сам он, между прочим, из фабричных, работал на Ивановской мануфактуре слесарем, и в полку он тоже, когда надо, чинит пулеметы. Удивительно народный тип. Трудолюбив. Даже про войну говорит, что это работа. Хозяйственный. Рассудительный. Его всегда здравые, ясные мысли прямо поражали меня. И вот я вызвал его и спрашиваю: Прохор Фадеич, был на митинге? Отвечает: был. Что скажешь? Молчит, в пол глядит. Спрашиваю: кто это выступал? Отвечает: большевик, кто же еще. Откуда он взялся? Да это ж, отвечает, наш солдат, неужели вы его не признали? Пулеметчик наш. В журнале еще он был на фотографии вместе с царицей в ее лазарете, она ему «Георгия» вешала… Я прямо обомлел — действительно же, ораторствовал он… И снова я спрашиваю Прохора — что он думает про митинг? Молчит. Прошу его — скажи, не бойся, мне же надо, мол, знать, что думают мои солдаты. И вот что я услышал. Если думать да глядеть, какая наша жизнь, правду он говорил, наш пулеметчик. Правду. Я не выдержал, закричал: а ты, значит, три года воевал, трижды пролил свою кровь за кривду? А он отвечает: тут, на фронте, о России наша забота, чтоб не извел ее германец под корень. Все ж она нам мать-отчизна, даже если другой раз она нам и вроде мачехи. Пулеметчик-то отчизну и не трогал, он только власть нашу нынешнюю трогал… Тогда я ему говорю: он же, этот наш пулеметчик, хочет убить государя нашего. А Прохор на это: зачем убить? Только свергнуть, раз он довел Россию до такой беды, что у народа никакой жизни не стало. Я ему: как тебе не стыдно? Тебе царица «георгин» вручала, говорила с тобой. А он усмехается: в лазарете потом в курилке про это смеялись. Так что, если по правде, мне бы лучше тот «Георгий» от вас принять… Я так растерялся, что попросил его уйти… Он потоптался и, прежде чем уйти, сказал: зря серчаете, правда, она, какая ни есть, все равно правда…

Пишу тебе утром. Всю ночь не спал, но на позиции, слава богу, тихо. И вот что я хочу тебе сказать: России нашей с тобой, какую мы знали и любили, какой присягали, больше нет, а мы, ее верные сыны, подведены к обрыву… Я не знаю, кто такие эти большевики, которые собрались делать другую Россию, но если мой Прохор пошел за ними, наше с тобой дело плохо и тебе с твоим оптимизмом будет еще хуже, чем мне. Себя я сейчас кляну за одно — столько я на фронте со своими солдатами и ни разу не доходил до мысли, что они народ России, народ, который, как душой ни криви, приличной жизни не знал. А для большевиков народ и те, что бунтарили на Петергофском шоссе, и мои солдаты. Вечером ко мне по поводу митинга забегал один мой подпоручик — хороший мальчик, на двух языках изъясняется. Прибежал, глаза навыкате: господин полковник! Это же разбойники! Они же хотят у моего отца отнять родовое имение!.. И я подумал: конечно, этот подпоручик за большевиками не пойдет и их никогда не поймет. Но он-то в роте один…