На улице, как обычно, ворковали голуби. Все было как всегда, но чего-то существенного не хватало. Четырнадцать дней назад ее еще не существовало в моей жизни, думала Лотта, а теперь? Неужели я буду по ней скучать? Да, проревела тишина в комнате отдыха, признай же это наконец! «Завтра обешаю быть паинькой», — сказала Анна накануне. Ребячливое обещание предстало сейчас в зловещем, горьком свете. Лотта закрывала и открывала глаза, но застывший в ванне образ не исчезал. Анна даже не успела попрощаться. А ведь Лотта так много еще хотела ей сказать. «Да? И что же, интересно? — зазвучал неприятный голос. — Что бы ты ей сказала, если бы знала все наперед? Что-то приятное, сочувственное, утешительное? То, что она хотела бы услышать? Что было для нее самым важным? Разве смогла бы ты выдавить из себя эти два слова: "Я понимаю…"?»

Эти слова, казалось бы, такие простые, но для Лотты немыслимые, застревали в горле, словно она — пусть и слишком поздно, слишком поздно, слишком поздно — все еще тщилась их выговорить. Вместо этого она расплакалась — бесшумно и сдержанно, под стать атмосфере, царившей в комнате отдыха. Ну почему все это время, с самого начала, она постоянно артачилась? И хотя постепенно проникалась к Анне все большей симпатией, упрямо продолжала разыгрывать неприступность. Из какой-то непонятной мести, которая и к Анне-то даже не имела отношения? Из солидарности с мертвыми, ее мертвыми? Или же из-за глубоко укоренившегося недоверия: остерегайся оправдания: «Мы не знали…», остерегайся понимания — даже палача и того можно понять, если знать его мотивы.

Бессилие стекало по ее щекам… Слишком поздно, слишком поздно. Воркование голубей звучало насмешкой. Необратимо поздно. Стремясь убежать от самой себя, она раздвинула шторы, за которыми скрывался серый внутренний дворик, голубиные владения. Глядя из окна на улицу, она вдруг вспомнила тот эпизод из детства, которым прошлым вечером с ней напоследок хотела поделиться Анна. Она отчетливо увидела — словно это произошло вчера, — как сидела с сестренкой на гробе и барабанила туфлями по стеклу… тамтам, призывающий их мать поторопиться. Она видела две пары крепких ног, белые носочки, туфли с ремешками. Они стучали точно в такт, будто у них обеих была общая пара ног, — не только чтобы предупредить мать, но и чтобы заглушить гул незнакомых голосов за спиной, и чтобы отдалить от себя невыносимую реальность. Она посмотрела на белокурую голову Анны — та решительно сжала губы и бросила на нее пылкий заговорщический взгляд.

Слишком поздно! Лотта задернула шторы. В тот же момент дверь открылась, и внутрь прокралась женщина в белом халате, ее личный ангел смерти.

— К сожалению… — Она развела руками. — Они не смогли ей помочь. Сердце. Мы знали, что у нее слабое сердце, и не готовили ей слишком горячих ванн… У нее есть родственники? Кто-то должен организовать перевозку тела в Кельн и похороны… Вы все — таки были ее подругой…

— Нет… — выпрямившись, сказала Лотта. Ее взгляд упал на бутылки с минеральной водой и башню из пластиковых стаканчиков. Она вспомнила, как на школярском французском Анна спросила: «Нам разрешено пить эту воду?» На что Лотта машинально ответила «Ja, das Waßer konnen Sie trinken». Последствия этого ответа настигли ее лишь сейчас. — Нет… — повторила она, с вызовом глядя в лицо женщины в белом. — Я… это моя сестра.