— Ты думаешь только о себе, — набросилась она как-то раз на мужа, когда тот с опухшими глазами спускался по лестнице. — Лишь бы тебе было хорошо. Эгоист!

Он что-то пролепетал в ответ, тщетно подыскивая аргументы в свою защиту. Она же, доведенная до отчаяния внезапной невменяемостью, которой он прикрывался, дала ему затрещину. Увидев, как он покачнулся, дети выбежали из дома и помчались через мостик в лес, чтобы построить себе хижину вместо родительского крова. Они затягивали строительные работы до позднего вечера в надежде, что, когда они вернутся домой, сражение затихнет. Спустя несколько часов голодные, встревоженные, они медленно брели по мостику обратно. Уже с лесной опушки они заметили родителей, с блаженной улыбкой обнимавшихся на скамеечке в саду. Покой был восстановлен.

В задней комнате дети выполняли домашнее задание; пока отец проводил ревизию, проигрыватель молчал. Служебный «харлей-дэвидсон» доставлял его в самые отдаленные уголки области. В своем длинном кожаном пальто, защитных очках и со щитками на голенях он колесил по величавым аллеям — уши его кепи беспорядочно хлопали на ветру, словно крылья пьяной птицы. По возвращении домой он сбрасывал свою амуницию, доставал из шкафа томик собрания сочинений Маркса или Ленина и устраивался с ним в кресле.

Но вот внезапно открывались раздвижные двери.

— Чем это вы тут занимаетесь? — резко спрашивал он, появляясь на пороге.

— Домашним заданием.

— По какому предмету?

— По отечественной истории.

— А ну-ка, закройте эти ваши учебники, отсюда вы узнаете гораздо больше. Слушайте: «…Везде, где одна часть общества имеет монополию на средства производства, рабочий, свободный или несвободный, должен к рабочему времени, необходимому для поддержания его собственной жизни, прибавить дополнительное рабочее время, идущее на производство средств существования для владельца средств производства, будет ли это афинский теократ, римский гражданин, норманнский барон, американский рабовладелец, валашский боярин, современный землевладелец или капиталист».

Отец бросал многозначительный взгляд на обложку «Капитала», украшенную виньеткой.

— Рабочий трудится в поте лица, чтобы богач смог посвятить себя ничегонеделанию — так устроен этот мир, понимаете? Зарубите это себе на носу.

Загоревшись, он мог часами читать детям свои лекции, пока на их счастье не приходила мать, придумав для девочек какое-нибудь несуществующее задание. Когда они жаловались, что их заставляют пропалывать огород, отец приводил им в пример судьбы их ровесников из прошлого века: «В два, три, четыре часа утра девяти-десятилетних детей отрывают от их грязных постелей и принуждают за одно жалкое пропитание работать до десяти, одиннадцати, двенадцати часов ночи, в результате чего конечности их отказываются служить, тело сохнет, черты лица приобретают тупое выражение, и все существо цепенеет в немой неподвижности, один вид которой приводит в ужас».

Гостей он подлавливал более изощренно. Сначала он соблазнял их волшебной музыкой; когда же они с переполненной эмоциями душой окончательно попадали в его сети, он приглушал звук и, словно под влиянием момента, между делом открывал книгу, якобы случайно оказавшуюся под рукой. Некоторым удавалось вовремя улизнуть, другие ввязывались в горячие диспуты, не прекращавшиеся до глубокой ночи. Настоящие споры начинались под утро, когда отец на фоне внушительных колонок, свидетельствовавших о его изобретательном уме, выступал против монархии. Взбодренные можжевеловой водкой, они были готовы поддержать его речи в защиту исторического материализма и даже смотрели сквозь пальцы на филиппики против христианства. Но стоило ему затронуть тему королевской династии, как он переступал границу дозволенного и сталкивался с возмущенными протестами. Ни его музыка, ни красноречие, ни напитки не в состоянии были поколебать их любовь к Оранскому дому. Поглаживая указательным пальцем усы, он с трудом пытался скрыть свое презрение. Один из гостей, профессор истории в Амстердамском университете, настолько полюбил эти ночные дискуссии, что приходил к отцу каждую субботу, и они философствовали до тех пор, пока бутылка можжевеловой водки не подходила к концу. Отец Лотты, испытывавший какое-то детское, отнюдь не социалистическое почтение к авторитетам в области науки, был весьма польщен этой дружбой, которая зашла так далеко, что профессор Конинг купил себе поблизости, через лес, дом с тростниковой крышей.

На День королевы отец отказался вывесить флаг на водонапорной башне. Однако высокопоставленный представитель провинциальных штатов, живший неподалеку и совершавший ежедневный моцион по лесу, доложил о его халатности куда следует.

— Ну же. — спустя год упрашивала его жена, — вывеси флаг, иначе не оберешься неприятностей.

— Это просто возмутительно, — вставал он на дыбы, — вывешивать флаг в честь самой заурядной женщины!

— Речь идет о королеве.

В тот момент она сама была похожа на королеву, в своем кремовом шелковом платье, гордая, статная, неумолимая. Ее поддержали дети, украсившие свои велосипеды хвойными ветками и оранжевыми бумажными фонариками.

— Пап, все вокруг уже вывесили флаги!

Он фыркнул: толпа!

— Если ты не хочешь, то это сделаю я! — сказала жена и зашагала в сторону водонапорной башни. Он торопливо последовал за ней, нагнал у входа в башню и оттолкнул в сторону. Стиснув зубы, отец с мрачным видом вошел внутрь.

Однажды в школу явился инспектор, чтобы произвести перепись учеников. Он стоял перед классом и зачитывал список — один за другим дети должны были подниматься из-за парт и называть свои имена. Ровным, бесстрастным голосом он каждому задавал один и тот же вопрос: «А кем работает твой отец?»

Все отвечали без запинки. Лотте автоматически присвоили фамилию ее голландских родителей — Роканье. Но про профессию отца она не могла сказать ничего определенного.

— Лотта, — ласково обратилась к ней учительница, — ты же знаешь, кем работает твой отец, правда?

Лотте потребовались невероятные усилия, чтобы выдавить из себя слова:

— Я н-не п-помню.

Голова раскалывалась от вопросов. Должна ли она перечислить все, чем занимался ее отец? С чего начать? Инспектор махнул рукой на забарахлившее колесико в отлаженном механизме и с непроницаемым лицом продолжил свой опрос. Внезапно Лотту осенило. Она подняла руку:

— Я всп-помнила.

— Ну, — хором произнесли учительница и инспектор, — кем же работает твой отец?

— Сторожем башни у королевы! — выпалила она, не заикаясь.

— Если бы дедушка только знал, что ты попала в коммунистическое гнездо, — развеселилась Анна. — Какая ирония судьбы!

— Моя мать его не поддерживала. «Не думай, — говорила она, — что, придя к власти, рабочие будут вести себя человечнее». Время от времени, когда он надоедал ей постоянным возвеличиванием Маркса и продолжал настаивать на справедливом распределении денег и труда, она раздраженно опускала его с небес на землю: «Это всего лишь красивые слова — тебе бы самому оказаться в шкуре угнетенного».

В кафе, топая сапогами, вошел старичок с заснеженными кустистыми бровями. Его тускло-голубые глаза робко оглядывали посетителей. На пути к стойке он оставил позади себя тропинку из тающего снега. От яблочного ликера щеки Лотты покрылись красными пятнами. У Анны блестели глаза. Немецкий язык сестры, старомодный, вычурный, в котором время от времени проскальзывали давно уже устаревшие словечки на кельнском диалекте, ласкал ее слух.

— А эта франтиха, — спросила она, — которая забрала тебя из Кельна, что это была за женщина?

Лотта уставилась в окно.

— Я как-то останавливалась у нее в Амстердаме. Ее дом напротив рынка «Альберт Кайп». По утрам, пока дедушка брился у парикмахера, мы вместе отправлялись на рынок. Сначала она покупала мясо и овощи. Однако основной ее мишенью был лоток с бусами, пуговицами, бархатом, кружевами и отрезами шелка. Она могла стоять там до бесконечности, мечтательно трогая каждую вещицу. После долгих раздумий она наконец покупала какой-то пустяк, несколько перламутровых пуговиц или что-то в этом роде. Она была очень кокетлива. «Смотри, так я выглядела в молодости», — говорила она, кончиками пальцев разглаживая свою дряблую кожу. Меня это пугало, такой я ее не знала. «Можно мне повидаться с Анной?» — как-то раз спросила я. «Ах, моя крошка, ты не представляешь себе, какие твердолобые и ограниченные люди наши родственники. Мы с ними совсем больше не общаемся. Когда ты подрастешь, то сама навестишь Анну — вам тогда будет глубоко плевать на все это семейство».