Изменить стиль страницы

Несмотря на совершенно небывалый приток денег в деревню, денег шальных, — кроме способия, мужики имели теперь неслыханные доходы от продажи дров, картошки, крупы и прочего, за которые они гнули прямо сумасшедшие цены, — деревня определенно беднела. Шальные деньги эти шли и здесь, в лесном краю, на наряды, на тувалетное мыло, на косы накладные, никелированные кровати, которых в избе нельзя было поставить за отсутствием места, перчатки, духи и на всяческую другую роскошь, которая никак не сливалась с тысячелетним укладом деревни, но была на ней каким-то уродливым горбом: девки душились духами, а в избе полозили тараканы, и ночью житья не было от клопов, покупали ребятам в гостинец щикалад «Золотой ярлык», а молоко для них было синее, противное, да и его не хватало, покупал мужик шикарные городские санки для выезду, а тасканскую лошаденку свою по-прежнему кормил соломой… Хозяев, которые употребляли бы эти большие деньги на постройку хорошей избы, на замену поганенькой коровенки ростом с крысу настоящей коровой, на устройство в складчину моста чрез бурную и топкую Оферовскую речку, где топились и рвали снасть все и в весеннюю и в осеннюю распутицу, на обзаведение хорошим инвентарем — таких хозяев почти не было, и с легкомыслием совершенно невероятным мужики, а в особенности бабы разбрасывали шальные деньги на все стороны. В лучшем случае те, которые были поскареднее, собирали эти бумажки в кубышку и жадно прятали, и тряслись над ними, но так как ценность рубля быстро таяла, то получалась совершенно дикая бессмыслица: число бумажек у скопидомов быстро росло, а они разорялись.

Разорялись все — чрез обесценение денег, чрез мотовство, чрез беспрерывные реквизиции скота и лошадей, чрез все усиливающееся пьянство, чрез все усиливающийся картеж. И безумные мобилизации, которые следовали одна за другой с небольшими перерывами и отнимали у деревни последнюю рабочую силу, добивали народ. Рабочих рук не хватало все более и более, площадь засева, и без того небольшая в этом краю, заметно сокращалась, падали лесные заготовки, не хватало людей на фабриках и заводах. Но на грозные признаки усиленно старались внимания не обращать, и жизнь деревни все более и более превращалась в какую-то широкую, разливанную, пьяную масленицу, изредка прерываемую короткими драмами мобилизации. Но запасные со своими котомочками и сундучками, галдя, уходили в город, рев их семейных затихал, и уже через месяц они неслись в город закупать материи, тувалетное мыло, адикалон и всякие другие специи…

Что добром это кончиться не может, это было Сергею Терентьевичу совершенно ясно, но лишь очень немногие понимали его и тревожились вместе с ним — огромное же большинство все еще кричало о последней капле чужой крови, восхищалось успехами общественности, которая посылала уже на фронт не только гнилые селедки, но и изумительные по устройству бани и даже снаряды. Проклятого Гришку кляли все. И все утопали: одни — в шампанском, другие — в самогоне…

И личные дела не веселили Сергея Терентьевича. Еще по осени он как-то выбрал время и съездил на Высокую Реку — так называлась местность верстах в тридцати от Уланки, где по каким-то неуловимым причинам народ был крепче привязан к земле и где еще до войны многие крестьяне вышли на хутора. После недельного пребывания среди хуторян Сергей Терентьевич вернулся домой одновременно и радостный, и расстроенный: радостный потому, что он своими глазами увидел нового мужика, мужика-хозяина, пришедшего на смену мирскому быдлу, ленивому и ко всему равнодушному, того мужика, о котором он столько мечтал, увидел правоту свою, а огорченный чуть не до слез потому, что он это дело с выходом на хутор по малодушию затянул, а теперь все дорожало не по дням, а по часам, и дело выстройки хутора становилось уже почти непосильным. Он увидел на Высокой Реке молодые, прочные и веселые хозяйства, увидел хороший скот, увидел пасеки с американскими ульями, выписанными из вятского земства, увидел плуги, сепараторы, клевера, хорошо посаженные сады, а главное, главное, увидел настоящего хозяина, радетеля, уверенно ждущего завтрашнего дня, настойчиво ищущего путей для еще большего преуспеяния своих молодых, но уже цветущих хозяйств. А он вот запоздал, и кто знает, когда теперь в обстановке проклятой войны удастся ему осуществить свою мечту. Война погубила уже и его «Улей» вскоре после выхода первых же книжек: слишком дороги становились рабочие руки, дорожала бумага, дорожал цинк для клише, продажа пошла туже, и дело надо было остановить, что было тяжело, так как было это дело полезное и нужное. Работа в газетах и журналах не удовлетворяла теперь его, потому что и казенная, и редакторская цензура становилась все строже и строже: люди в испуге всячески старались замазать страшную правду войны и гибели. Он сперва обрадовался, когда воинственный Петр Николаевич ушел из «Окшинского голоса» и на его место стал Андрей Иванович Сомов, старый писатель-народник, гуманист, но скоро оказалось, что замена одного редактора другим существенной перемены в дело не внесла, ибо и Андрей Иванович должен был, хотя и сопротивляясь, подчиняться тому возбужденному хору голосов, которые требовали прежде всего борьбы до последней капли чужой крови и кричали: «Все для войны!»

И в довершение всего самый факт войны тяжело угнетал его своей непроходимой бессмыслицей и жестокостью. Наивная вера, что война кончится в три месяца, давным-давно была разбита. Были уже опустошены огромные пространства, разбиты и сожжены сотни городов и тысячи деревень, потоплены тысячи судов, истреблены миллионы людей, миллионы людей были превращены на всю жизнь в калек, и растрачены такие суммы народных сбережений, которых при разумном употреблении хватило бы, чтобы миллионы людей навсегда вырвать из когтей нищеты и твердо поставить в жизни на ноги. А конца войне все еще не было видно. Ему лично как сорокалетнему ратнику II разряда война не грозила, но его хозяйственному сердцу было чрезвычайно тяжело это возмутительное разорение и мотовство, а как человеку гуманному, близкому по духу великому миротворцу Толстому, война была совершенно невыносима этим жестоким кровопролитием и роковым образом вытекавшим из этого кровопролития все большим и большим ожесточением, одичанием, озверением народных масс. И тяжелые, безысходные думы тяготили его и днем, и бессонными ночами…

Был праздник какой-то деревенский, один из деревенских праздников, которые празднуются, не зная даже толком, по случаю чего и кого все бездельничают. Чтобы не раздражать зря соседей, и Сергей Терентьевич на работу не выходил. Чтобы развлечься, он взял листок серой бумаги и, может быть, в сотый раз стал за столом рисовать план своего будущего хуторка Заячий Ключик. Загрубевшие в тяжелой работе руки плохо слушались его, но все в его представлении выходило так хорошо, что он и не замечал несовершенств своего чертежа. И вся эта такая, казалось, доступная прелесть, такое нужное не только для него самого, но и для всего народа дело теперь было неосуществимо… Он тяжело вздохнул… И вот если бы удалось исхитриться да перерезать небольшой плотинкой эту водоточину, этот самый Заячий Ключик, какой пруд вышел бы! И для скотины хорошо, и насчет пожара, и красиво, и птицы всякой можно бы завести, и карасей напускать… А слева, пониже, огород бы пустить, а справа лицом на полдень садок заложить… И он ясно, ясно видел в своем воображении все это…

На улице послышались вдруг возбужденные голоса и топот ног. Он прислушался: случилось что-то тревожное. Открыв окно, он окликнул бежавшего мимо белоголового мальчугана.

— Что у вас там, Васютка?

— Мирона из города привезли… — на бегу возбужденно бросил мальчонка. — Бают, без ног… Вот все и бегут смотреть…

Мирон был один из упорных недругов Сергея Терентьевича, тупой и упрямый мужик, который загодя был не согласен со всем, в чем хоть чуточку сказывалась какая-нибудь новизна. Его погнали на войну с полгода назад, а в его отсутствие у него померла чахоточная жена, и дети — их было пятеро — остались на руках старой полуслепой бабки и уже готовились идти в кусочки: по слепоте и тупости бабка нарушила постепенно все хозяйство, а на способие без своего хлеба жить было трудно. Сергей Терентьевич, смутный, надел картуз и направился к избе Мирона, около которой уже толпился народ.