Изменить стиль страницы

— А-а… — покровительственно встретил его Василий Артамонович. — Гора с горой… Подсаживайся… Сичас вот опрокидон учиним…

Тот застенчиво поздоровался со всеми и скромно сел подальше от именинницы: он женщин страшно боялся. И вообще он был страшно боязлив и, едва вступив на свое поприще, уже готовился бежать: боялся он начальства своего, боялся полиции, боялся товарищей с их недружной жизнью, боялся своей необеспеченности и беззащитности: в городе у него была старуха мать и добрая полудюжина сестер и братьев, голодных и холодных. Один двоюродный брат был у него тюремным смотрителем в Вологде, а другой — помощником начальника станции где-то под Нижним. Оба они обещали свое покровительство, но он колебался, по какой дороге пойти.

— На железной дороге если, то и к дому ближе, ехать мамаше в случае чего будет полегче… — робко говорил он. — Да и доходишки, говорят, есть. А в Вологду тюремным смотрителем, жалованья дают побольше, да зато даль какая… И опять же жутко: острожники…

— Я вот на Кавказ и то не боюсь ехать… — густым басом проговорил архитектор, жадно прожевывая кулебяку. — А ему в Вологду страшно…

— Кто что, а наш архитектор все со своим Кавказом… — воскликнул Василий Артамонович. — Это, я вам скажу, только издали все так оказывает. А у меня один знакомый оттуда был, так, говорит, едва ноги унес: распух весь индо от лихорадки, печень как-то там переродилась, что ли… А эти… скорпионы? Про них и в Библии где-то говорится… А опять гиены? Живым сожрут… Ха-ха-ха… А разбойники опять? А горцы? Нимножка ризать там первое удовольствие…

— Да будет тебе, Вася!.. — тихо сказала жена. — К чему пристало так расстраивать человека?

— Такая уж у Василия Артамоновича привычка… — застенчиво сказал Кондратий Иванович. — Он всех так пугает. Стал я было с ним советоваться насчет своего дела, а он и давай рассказывать, как одного надзирателя в Нижнем ножами арестанты запороли, а на железной дороге, говорит, как чуть что не так, так и крушение, и пожалуйте в каторжные работы…

— Понятно… — уверенно сказал Василий Артамонович. — А ты думал, тебя там рябчиками кормить будут? Там тоже во как вздрючат, о-го-го-го!.. Ну-с, со страхом Божиим приступите! — провозгласил он вдруг, торжественно вытаскивая из-под стола какую-то бутылку, в которой было им самим составленное пойло из картошки, сахару и дрожжей по рецепту, привезенному им из Нижнего, где он, взятый на войну, заболел тяжелым плевритом, освободившим его на долгое время от обязанности защищать отечество. Две бутылки этой гадости развившимися газами на погребице разнесло вдребезги, и теперь он обращался с этой бутылкой, как будто она была начинена динамитом.

— Эт-то что такое? — воззрился в сладком предвкушении архитектор.

— Винцо-с… Собственного заводу… — самодовольно провозгласил Василий Артамонович. — Пальчики оближете… Ну-с…

Едва коснулся он засаленным перочинным ножиком бечевки, которою была обвязана пробка, как та с громким хлопком рванулась в потолок, и белая шипучая струя обрызгала всех и все.

— Стаканы! Стаканы!.. Ха-ха-ха…

И в подставленные стаканы горбом полилась мутно молочная, бьющая ключом жидкость.

— Нет, уж меня увольте… — робко сказал Кондратий Иванович. — Я, знаете, алкоголя не выношу совсем…

— И слышать не хочу! Что ты, монах? Хоть изредка, а дерболызнуть все надо… Супруга именинница, сам плеврит, благодарение Господу, получил — надо отпраздновать по чести… Ну, с приятным свиданием…

— С ангелом… — послышались голоса. — С именинницей дорогой… Ангелу злат венец, а вам доброе здоровье…

— Мда… — значительно проговорил архитектор, хватив стакан.

— Недурственно?

— Весьма. По вкусу настоящее шампанское… И с угарцем…

— Чего там: медведь! — самодовольно сказал Василий Артамонович. — Могу и рецептец по-приятельски сообщить. Берете вы шесть фунтов картошки… самой простой, обыкновенной картошки, пропускаете ее на терку… Запоминайте и вы, Петр Петрович, пригодится…

— Ну, мы там на фронте и настоящей достанем… — усмехнулся тот своими черными зубами.

Валентина Николаевна, акушерка, с аппетитом кушала кулебяку и все поводила своими очами туда и сюда. Ей было досадно, что Петруша что-то очень уж на именинницу засматривает: небось намедни так прилип на вечеринке, что водой не отольешь. И она поджимала губы, опять поводила очами и будто нечаянно толкнула его под столом ногой и сказала холодно:

— Извиняюсь!

Аксинья Ивановна, с высохшей грудью, с жидкими волосенками и красным носиком, озлобившаяся от вина еще больше, с ненавистью смотрела на эти ее выкрутасы, на высокую грудь акушерки, на ее красивые глаза и старалась не видеть ненавистного мужа, который сосредоточенно пил чай. Все быстро хмелели, громко говорили, а Петруша, захмелев, беспричинно смеялся. Старая Матвеевна усердно меняла тарелки, хлопотала с самоваром и все боязливо косилась на Василия Артамоновича: так ли она все делает? Сердце ее билось тревожно: нехорош был зятек во хмелю! А он поднимал тон все выше и выше, он упивался собою, он хотел блестеть.

— Господа… господа… Прошу внимания… — взывал он, встав со стаканом мутного пойла в руке. — Мы выпили, так сказать, и за здоровье именинницы… гм… и за здоровье дорогих гостей… вообще… но мы, педагоги, забыли, так сказать, еще нашу постоянную, так сказать, именинницу или, точнее, покровительницу… или, как говорят в газетах, патронессу, святую Татьяну…

— Но Татьянин же день прошел давно… — робко заметил тоже захмелевший Кондратий Иванович.

— Да, брат, можно сказать: хватил! — грубо засмеялся архитектор, уставив свои водяные неприятные глаза на оратора.

— Нисколько, нисколько! — горячо возразил тот. — Может быть, я в чем-нибудь не совсем точно выразился, но не будем, так сказать, формалистами, господа… Дело не в словах, а… а… вся образованная Россия пьет… правда, в свое время… в честь этой, так сказать, высокой патронессы наших скромных очагов просвещения… И потому и я желаю провозгласить тост…

— За здоровье святой Татьяны!.. — с грубым хохотом подсказал архитектор.

— Нет… — опешил немножко оратор. — Но все равно… Ура! — вдруг дико завопил он и одним махом осушил свой стакан.

Никто не поддержал его, и вышло ужасно неловко и глупо. Петруша все время заливался беспричинным смехом. Акушерка поводила очами.

— Ну, я пошел… — вдруг сказал, вставая, Алексей Васильевич.

Хозяин бурно запротестовал.

— Нет, нет, Василий Артамонович… — угрюмо отозвался тот. — Ты меня знаешь: раз я сказал аминь, значит, аминь…

Он вышел и, торжественно гудя, пошел к себе, темный, сумрачный, тяжелый. В голове его было мутно от гнусного пойла, в душе стояла тоска непроходимая. Он вошел в свою комнату, сел за загаженный письменный стол свой, на котором в беспорядке валялись ученические тетради, и опустил голову на руки. Со стены смотрели на него едва видные от грязи, выцветшие от времени портреты всяких писателей, приобретенные им, когда он был еще молод. И ему захотелось закричать диким, страшным голосом: спасите! Погибаем!

— Со святыми упокой… — машинально затянул он, угрюмо и торжественно. — Христе Боже, душу раба твоего…

В грязном столе его тлели тихо его дневники, его статьи, которые безрезультатно старался он когда-то поместить в газетах о жизни деревни, письма таких же тогда, как и он, молодых людей, которые уверенно пошли в народ, чтобы помочь ему, чтобы сделать большое, как они думали, дело. Все кончилось. Он ничего не сделал. Звериная жизнь вокруг так и осталась звериной жизнью. А его вот задушило…

— Иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхания… — мрачно тянул он, думая тяжелые думы свои.

— Ах ты, сукин сын! — вдруг завизжал в прихожей звонкий тенорок Василия Артамоновича. — Ты кто? Сторож? Сторож?

— Ну, сторож… — дерзко отозвался Матвей. — Еще что будет?

— А я — учитель… И я тебе, хаму, приказываю: иди немедленно за лошадьми… — кричал пьяный. — Я желаю с гостями кататься, и больше никаких. Марш, живо…