— Пошутить нельзя… — отозвался Григорьев.
— Шутки у тебя. Ты ж не сказал ей: «Доброго утречка»?
— Прости его, Петрович. Он молодой еще. Это он так восторг свой выразил, — сказал лейтенант, закуривая.
— Ото так? — Петрович подумал и, усмехнувшись, согласился: — Оно и правда, кто как выражает восторг. Вот, бывало, телка выпустишь, а он хвост трубой, да як выбрикне — тоже восторг выражает.
Лейтенант засмеялся. Григорьев улыбнулся, но возразил:
— Не смешно… — и к Яшке: — Правда ж, не смешно?
Яшка пожал плечами, ничего не сказал.
— Да, смех смехом, а наши женщины в этой войне показали себя и в тылу и на фронте. Им тоже досталось, — проговорил лейтенант. — Я никогда не забуду девчушку-санитарку. Жизнь, можно сказать, спасла мне. Пошли мы в разведку боем. А что это такое — каждый знает: днем, в открытую, под пулеметным огнем. И она с нами. Маленькая, беленькая, толстенькая, как комочек. Ну прямо — ребенок. Положил нас немец, из пулеметов косит. А она не залегла, несмотря ни на что, вытаскивала раненых. Дошла очередь до меня. Тащит, приговаривает что-то, шутит, а вокруг пули так и свистят. Дотащила до траншеи. Саму ее тоже ранило. Не унывает, говорит: «Не обидно, что ранило, обидно, в какое место попал фриц проклятый: на перевязку стыдно будет ходить». А я был новичок тогда еще, струхнул, а она вот такая бедовая. И уж как второй раз попал на передовую, так ее все вспоминал: так, мол, надо себя держать.
«НАШ НЕМЕЦ»
Пока разговаривали, поезд минул входной семафор. Покачиваясь на стрелках и повизгивая на крутых изгибах рельсов, он пробирался между составами на свободный путь. Наконец, паровоз, отдуваясь, остановился, и вагоны, набежав и мягко стукнувшись друг о друга, замерли.
Лейтенант надел пилотку, разогнал большими пальцами складки гимнастерки под ремнем, схватив планшетку, спрыгнул на землю.
— Петрович, смени Самбекова. А ты не отходи от эшелона, — сказал он Григорьеву. — Пойду выясню маршрут. И ты никуда не уходи, — кивнул он Яшке. — Может, и дальше нам по пути.
Улыбнулся Яшка, но сердце екнуло — неужели придется расстаться с этими людьми? Меньше чем за сутки он привык к ним и даже забыл, что они просто случайные попутчики, согласились подвезти его немножко.
Но на этот раз Яшке повезло: дальше эшелон направлялся в сторону Киева.
— Разве на Львов через Киев? — спросил Яшка и достал свою карту. — Львов прямо, а Киев — вверх.
— Ты смотри, он с картой! — удивился Григорьев. — Стратег!
Лейтенант взял карту, долго смотрел и, возвращая, пояснил:
— Вернее, Киев немного севернее. Но Киев — узел, оттуда скорее доберешься.
Яшка с удовольствием остался с ними в теплушке. Он даже обрадовался, что так у них получилось. Но еще больше обрадовался маршруту Петрович.
— В пятнадцати километрах от дома будем проезжать! — воскликнул он. — От бы забежать, посмотреть, чи живы там мои?
— Вряд ли удастся, Петрович, — сказал лейтенант. — Отстанешь от эшелона — ни за что ведь потом не догонишь. И ехать куда — не узнаешь: часть наша, видать, перебазировалась. Вон как маршрут меняется. Отстанешь, патрули задержат — посчитают дезертиром.
— Да я знаю, — вздохнул Петрович, поддергивая винтовку на плече. — Я кажу, хорошо б было узнать, чи живы там мои… — и он пошел вдоль состава.
Лейтенант постоял немного, влез в теплушку.
— Обещали долго не держать нас здесь, — сказал он солдатам. — Так что никуда не разбредайтесь.
Поезд действительно вскоре тронулся. Когда выехали в поле, Самбеков принялся за еду, оставленную ему на ящике. Поев, он полез на нары спать. Укладываясь поудобнее, проговорил:
— Солдат спит — служба идет. — Лег и почти сразу же захрапел.
— Счастливый человек, — лейтенант взглянул на нары. Ему никто не ответил: Григорьев продолжал читать, а Яшка не знал, что отвечать. — Брат-то твой старый, молодой?
— Молодой, — сказал Яшка. — Только перед войной десять классов кончил.
— Да, все мы успели что-нибудь только-только. Я только кончил институт, только женился, только начал жить, он вот только девять классов кончил… — кивнул лейтенант на Григорьева. — А ты?
— Сейчас в восьмой ходил бы…
— Обязательно ходил бы. Но ничего, ты еще свое догонишь.
Оторвался Григорьев от книжки, спросил у Яшки:
— Слушай, Яш, а как вы вот при немцах жили? Страшно ведь было?
— Сначала страшно…
— А потом?
— А потом привыкли.
— Привыкли? К немцам? — удивился Григорьев и, подняв брови, обвел всех широко раскрытыми глазами: вот так да!
— Ну не к немцам, — Яшка понял, что сказал что-то не то, покраснел, стал оправдываться: — Не к немцам, а так…
— Они же расстреливали, вешали? — не унимался Григорьев.
— Да… К нам сначала пришли итальянцы. Те больше курей стреляли. А когда немцы — эти и за людей взялись. Коммунистов забирали, комсомольцев, а потом и так многих.
— Всех видел, и итальяшек! — почему-то позавидовал Григорьев. Это подбодрило Яшку, и он продолжал рассказывать.
— И австрийцев и румын… Румыны кукурузу едят, а австрийцы — галеты. Австрийцы хорошие были, — сказал и осекся: опять не то ляпнул. Пояснил: — Двое, которые у нас стояли…
— Чем же они хороши?
— Ну, разговаривали, спрашивали, как мы жили до войны. А как увидят — офицер идет, так сразу умолкают. А потом говорят: «Дойч, никс гут». Значит: «Немец, нехороший». Когда уезжали, один даже плакал — не хотел на фронт. Нам две пачки галет оставил.
Все молчали, и тогда Яшка добавил:
— Невкусные, как картонки…
— Люди, они ведь разные бывают, — заметил старик. — Что германцы, что австрияки…
Не согласен Яшка со стариком, хотел возразить: все-таки немцы — одно, а австрийцы — другое. И румыны и итальянцы тоже не такие, как немцы. Итальянцы рубахи, ботинки продавали людям, а немцы — нет. Да разве обо всем расскажешь? А тут Григорьев со своими расспросами:
— Ну, а вы боролись или как?
— Чудной ты, — усмехнулся лейтенант, — нашел у кого спрашивать, у пацана!
— А что? Он же знает…
— Мы листовки собирали, — сказал Яшка. — Наш самолет сбросит в поле, а мы соберем и разбросаем по поселку. За листовку людей тоже расстреливали…
— И не боялся?
— Нет. А то раз на Октябрьскую мы с Андреем на воротах у полицая красную звезду нарисовали.
— Зачем?
— Ну так, чтоб знал. Думали, за эту звезду его немцы сцапают. Он вредный, гадина, был. Не получилось, успел закрасить. Много случаев было. Один раз мы чуть не влипли с немцем, перепугались, а тот наш оказался.
— Как наш?
— Не знаю.
— Да ты толком расскажи-то.
А было вот что.
С шумом, гамом, с ревом моторов Васильевку заполнила какая-то немецкая часть. Дом, в котором жили Воробьевы, облюбовал офицер. Толстый, с большими мешками под глазами, он осмотрел комнаты, буркнул что-то солдату и сел на стул, тяжело дыша. Положил на этажерку фуражку, бросил в нее перчатки, осмотрелся. Не вставая, изучил развешанные на стене фотографии, указал на снимок отца, спросил:
— Папа?
В комнате никого не оказалось. Мать, Андрей и Яшка были в кухне. Тогда он крикнул:
— Матка!
— Чего он там? — испугалась мать и робко переступила порог. Андрей вошел вслед за ней. Яшка тоже не отстал. Так все трое они и появились в дверях.
— О! — пробасил немец. — Фамилие? — и показал три пальца.
— Фамилия? Воробьевы мы… — быстро сказала мать.
— Да нет, он спрашивает — семья? Фамилие по-немецки — семья, — объяснил Андрей.
— Да-да, семья, три человека нас, — закивала мать головой и тоже показала три пальца.
— Понимаешь по-немецки? — уставился офицер на Андрея.
— Мало, в школе учили… Шуле…
Офицер ткнул рукой в сторону увеличенной фотографии отца;
— Папа?
— Да-да, папа… Их вот папа, — мать обернулась к ребятам.
— Фронт? Партизан?
— Нет, машина, локомотив — капут, — сказал Андрей.