Священник открыл дверь. Анна вошла в комнату. Матушка снова около ложа, вокруг которого воняет стыдом и обманом, но она этого даже не замечает, видит больную Лукрецию – и только.

– Она не хочет исповедоваться, – покачал головой священник, вымученно улыбаясь, осенил себя крестным знамением и взял Анну за руку. – Строптивица!

Баронесса отшатнулась, вырвав руку, не желая, чтобы падре касался ее. Глаза Анны недобро блеснули.

Лукреция смотрела мимо матери в открытое окно. Там шумел сад, Гефсиманский сад, – так она стала называть его после оброненной матушкой фразы о том, что сам Христос любил бродить среди олив. В лунном свете между стволов плавно двигались ангелы. А это кто? Иисус? Ну конечно же, Иисус. Он ходит среди них. Он ищет то место, где Иуда предал его. Оливковые деревья там, за кустами, за фонтаном и беседкой, увитой розами. Какая красота! И как сильно от нее несет предательством!

– Я не буду исповедоваться никому, кроме Его Святейшества, – прошептала Лукреция. – Только от него приму благословение.

Язык едва ворочался во рту, словно лишившись крови. Наверное, он стал таким же, как у выпотрошенной рыбины: синим, негнущимся.

Падре вздрогнул. Он испугался. Если Папа Римский узнает, что творит приходской священник, пиши пропало.

– Его Святейшество еще не приехал в Корсиньяно, – вздохнула Анна.

– Тогда отвези меня к нему в аббатство. Ведь отец тоже там. Почему ему молено быть с Папой Римским, а мне – нет?

– Они уехали из Сан-Сальваторе. Говорят, там чума. Пия Второго ждут у нас со дня на день.

– А почему он не приехал раньше? Он ведь давно обещал!

Обещал! Лучше забыть об этом. Взять и забыть, как Пала Римский забыл о своей Лукреции. Ее для него больше нет. Она – лишь буквы на выцветших страницах в книге, обгрызенной крысами. Лукреция испарилась. Умерла.

О святая Катерина Сиенская! Унеси меня отсюда!

Безмолвная мольба не была услышана никем, даже матушкой, которой сама природа предначертала беречь и охранять дитя. Как тяжело нести груз непроизносимой постыдной тайны! Как мучительно бремя обмана! Падре обещал ей чудо Господне – вместо этого нагрянула болезнь. А потом пришел он сам и выжал последние капли жизни.

– Матушка! Натяни тетиву, стреляй! – вдруг выкрикнула Лукреция.

– Бредит, – сказал священник. – Вот дьявол!

Анна страшно побледнела.

– Не смейте упоминать имя нечистого у постели моей дочери! Клянусь, Его Святейшество узнает об этом!

– Я птица! – крикнула Лукреция, всхлипывая. – Но все перышки у меня выпали! Ой, как стыдно! Все другие птички смеются надо мной!

Кошка забилась в угол, распушив напружинившийся хвост. Кошка все поняла, потому что внимательно слушает. Сейчас прыгнет на постель – и хвать пташку по имени Лукреция, не слишком-то проворную. Кошка заметила превращение, а матушка – нет.

Лукреция сбросила одеяло. Смотрите, я птица, голая птица без перьев, а из пор выступает кровь!

– Бог все видит! – громко обратилась она к матери. – Даже кошка видит! А ты не видишь!

Она имеет право обвинять. Зубы мелко стучали, прикусывая онемевший язык, бессильно лежавший во рту комком сухого песка. Ее опять никто не услышал. А может быть, она и не кричала. Просто показалось.

Лукреция из последних сил подняла голову и кивнула в сторону олив.

Анна повернулась, следя за ее взглядом. Кошка вспрыгнула на кровать и ткнулась носом в дрожащие ресницы Лукреции. Она оттолкнула кошку. Еще рано закрывать глаза.

– Надо скорее соборовать! – засуетился священник. – Ноги уже пошли синими пятнами!

Теперь матушка стала все видеть насквозь, как Бог. Она и есть Бог. Они стали едины в трех лицах: матушка, Лукреция и Господь. Обернув девочку одеялом, Анна понесла ее в Гефсиманский сад.

Летняя ночь была прохладной, с гор дул легкий ветерок. Листья олив шелестели, луна освещала Рокка-ди-Тентенано и вершину Амиаты. Кошка улеглась рядом с Лукрецией. Все понимали, что девочка умирает. Вокруг нее собрались домочадцы, только Андрополуса не было. Может быть, он отправился за Его Святейшеством?

Говорят, взял копье и ускакал, как настоящий воин. Он еще вернется за ней. Но она не сможет последовать за Андрополусом, даже если увидит его. Ее человеческая жизнь выжата до капли. Лукреция стала оливковым деревом. А матушке об этом знать незачем, а то она поймет, что дочери больше нет, и будет огорчаться.

– Не беспокойся, я ничего не сказала падре про пурпурный секрет, – одними губами шепнула Лукреция склонившейся к ней Анне.

Баронесса пристально посмотрела на приходского священника, подозвала Лиама, что-то тихонько сказала ему. Лиам приблизился к падре и попросил того удалиться.

Сквозь болезненную пелену, застилавшую взор, Лукреция видела, как священник идет вдоль живой изгороди из кустов розмарина, держа в руке масляную лампу, отбрасывающую качающиеся блики. Легкий стук ослиных копыт по сухой глине становился все глуше и вскоре затих. Отправился в Корсиньяно, будет там жаловаться, что ему не дали совершить обряд соборования, а он сам чист душой, словно младенец. Ну и пусть. Все равно он – вор, он украл ее жизнь, и теперь она должна умереть.

Матушка нежно улыбнулась. От этого сделалось еще горше, потому что улыбка была, может быть, последней, – скоро Лукреция будет далеко-далеко от матери, и эта мысль оказалась тяжелей, чем камень на шее.

– Ничего по-настоящему тайного ты и не могла рассказать, – сказала Анна, ласково гладя Лукрецию по щеке.

– Почему?

– Потому что не знаешь, как сделать пурпур живым и вечным. – Ладонь матери продолжала нежно прикасаться к коже дочери.

– А как?

Лукреция снова почувствовала себя обманутой. Она была хранительницей важной тайны, принадлежавшей только ей и матушке, тайны, которую нельзя разглашать ни при каких обстоятельствах, и вдруг оказалось, что самого главного ей не доверили, сочтя слишком маленькой и неразумной… Обида отозвалась физической болью. Ставшая непослушной голова беспомощно понурилась, словно держалась не на шее, а на тонкой ниточке. Вечная жизнь пурпура опять возвела преграду между матерью и дочерью.

Со слезами в голосе Лукреция спросила:

– Почему ты скрыла от меня, как делать мертвое живым?

Она сама услышала, что голос ее перешел в хрип, стал совсем незнакомым, чужим. Ну и что с того? Она всегда была для матушки чужой, их связывала только тайна, которую они обе хранили. Та есть Лукреция думала, будто обе.

Рука Анны покоилась на лбу дочери. От матушки пахнет лавандой. Матушка – сад, цветущий луг, так не хочется расставаться с этим ароматом!

Лукреция чувствовала, что ее существование подходит к концу. Она так и не узнала тайну краски, тайну вечной жизни. Вместо этого ее собственная жизнь, не вечная, стала добычей падре. И всем пурпур дороже чьей-то жизни.

Лукреция попыталась вытянуть скрюченную спину, распрямить то место, где засел осколок отцовского копья, и, подхваченная улыбкой святой Екатерины, закружилась в солнечном вихре.

* * *

Приходской священник думал о том, каким важным оказалось для него прикосновение – пусть минутное – к руке баронессы у постели умирающей девочки. Только это краткое пожатие и имело значение. Все остальное – мелочь и пустяки, о которых и вспоминать не пристало, тлен и прах, достояние мрачной могилы. Его рука коснулась ее руки; в тот миг луна мягким светом очерчивала заплаканное лицо Анны и ее нежные плечи.

Ему пришел на ум другой Божий человек, монах-доминиканец, воспылавший страстью к Екатерине, дочери красильщика. Она отвергла его, он вознамерился отомстить смертью, но, не в силах убить предмет своих вожделений, покончил с собственной жизнью. С ним подобное не случится. Он уходит, чтобы вернуться. Он уезжает на осле, но в следующий раз въедет в ворота поместья на коне, как триумфатор. Бог услышит его молитвы.

Падре облегченно рассмеялся. Не мытьем, так катаньем он добьется ответного чувства. Он знает, как это сделать. Если надо, станет воином инквизиции и страхом внушит любовь.