Изменить стиль страницы

Аналогичное положение было не только в Англии XVII века, но и в других странах. Будет ли хоть когда-нибудь доступно человеческому сознанию то, что доступно сознанию Бога? — этот вопрос мучил ученых Европы постоянно, и чем больше естественнонаучных открытий они делали, тем мучительнее он звучал. Галилей, размышляя над этим вопросом, пришел к знаменательному выводу: «Божественный разум знает... бесконечно больше истин, ибо он объемлет их все, но в тех немногих, которые постиг человеческий разум, я думаю, его познание по объективной достоверности равно божественному, ибо оно приходит к пониманию их необходимости, а высшей степени достоверности не существует».

В этом высказывании Галилея выразилось новое представление о критериях научной истины и о самом характере ее: наивно было бы полагать, что посредством науки один человек или человечество в целом сможет однажды достичь абсолютного, все объясняющего и «закрывающего» все вопросы, итогового понятия о вселенной. Наука только доказывает, что «человечество не обладает научной истиной и что последняя является лишь его отдаленной целью», она заменяет, по выражению известного историка науки Л. Ольшки, «успокоительное убеждение о существовании уже законченного знания природы волнующим представлением об истине как результате времени, сомнений, прогресса в отдаленном будущем».

Перестройка в умах необходимо проявилась и в поисках новых методов познания. На смену средневековой схоластике, где истина задана наперед, а ученые лишь изощряются в ее безупречном доказательстве, пришел индуктивный метод, провозглашенный Бэконом. В «Новой Атлантиде» он проиллюстрировал роль правильного метода в науке и одновременно ответственность науки перед людьми (поскольку она уже успела показать свою общественную полезность и должна была неизбежно увеличить ее в будущем) посредством такого сравнения: «...хромой калека, идущий по верной дороге, может обогнать рысака, если тот бежит по неправильному пути. Даже более того, чем быстрее бежит рысак, раз сбившись с пути, тем дальше оставит его за собой калека». Для философии нового времени эта притча о калеке и рысаке стала чем-то вроде принадлежащей философу Зенону Элейскому знаменитой эпории (притчи) об Ахилле и черепахе в пору античности. Она приобрела всеобщее значение (впрочем, к Ломоносову она применима лишь постольку, поскольку ее можно варьировать: он, если так позволительно выразиться, был «рысаком», но устремившимся как раз по правильному пути).

Выдающуюся роль в перестройке умов с точки зрения методологии мышления сыграла философия и физика Декарта, который в «Началах философии» писал: «Нужно прежде всего освободиться от наших предрассудков, подготовиться к тому, чтобы откинуть все взгляды, принятые некогда на веру, пока не подвергнем их новой проверке». Принцип радикального сомнения, сформулированный и последовательно проведенный Декартом, «открыл дорогу к вольному философствованию и вящему наук приращению», как скажет о нем Ломоносов именно в 1740-е годы (о чем речь еще впереди). Все подвергать сомнению — этот картезианский лозунг дерзко был направлен против полуторатысячелетней всеевропейской веры в абсолютную безупречность теологических трактовок мира. Подобно шекспировскому поэту, Декарт «дал имя и место» тому, что носилось в атмосфере XVII века. Можно смело утверждать, что сомнение являлось важнейшей составляющей частью интеллектуального потенциала того типа личности, который начал формироваться в новое время.

Освобождаясь из-под власти старых представлений о мире, человеческая мысль закономерно начинает новый период своей истории с сомнения во всем, что раньше принималось на веру. Человек нового времени, вступая на широкий простор «вольного философствования и вящего наук приращения», отстаивает свое право сомневаться, которое в его глазах едва ли не равнозначно духовной свободе. Причем сомнение, как его понимал Декарт, ни в коем случае не следует путать с тотальным скепсисом или с «нерешительностью», «рефлексией» и прочими «неудобствами» интровертной личности более позднего времени. Рациональное сомнение в принципе противостоит подобному идейно-психологическому комплексу. Оно у Декарта не является последним словом гносеологического убеждения, но служит необходимой предпосылкой, принципиальным условием любого исследования, любой попытки осмыслить мир — методологическим залогом эффективности и достоверности человеческого познания во всех его формах.

Правильно поставленный метод позволил ему утвердить в своей физике идею материального единства вселенной и дискредитировать, как писал видный советский философ В. Асмус, «одну из характернейших мыслей средневековья — убеждение в качественной иерархичности, качественной разнородности материального мира», абсолютной уверенности в том, что «различные сферы мира разнородны по существу, радикально, глубоким образом». Средневековое учение о стихиях (воде, земле, воздухе и огне) с их постепенным приближением к божественному свету (в огне уже нет почти ничего земного, это почти свет) заменялось учением о материальной и духовной субстанциях мира, о вихревом движении как универсальном способе существования неживой материи, о системе «случайных причин», посредством которых соединяются два мировых начала и становится возможным появление сознающей себя материи.

Декарт считал одним из важнейших средств познания научную гипотезу и выдвинул свое предположение о вихревом происхождении Солнечной системы (Солнце увлекло за собою часть мировой материи, которая последовала за ним, и воронки ее завихрений стали планетами). Он был основоположником и рациональной интуиции как одного из инструментов познания. «К числу величайших ошибок... следует причислить, быть может, ошибку тех, кто хочет определить то, что должно только просто знать», — писал Декарт и приводил пример: «...было бы бесполезно определять, что такое белизна, чтобы сделать ее понятной слепому, тогда как для познания ее нам достаточно открыть глаза и увидеть белое...»

Ньютон, обмолвившийся однажды, что все достигнутое им было возможно, ибо он «стоял на плечах гигантов», против одного из этих гигантов — Декарта — выступил самым решительным образом именно по вопросу о методах познания: «Я не измышляю гипотез. Все же, что не выводится из явлений, должно называться гипотезою; гипотезам же метафизическим, механическим, скрытым свойствам не место в экспериментальной философии». Физика как философия эксперимента (понимаемого широко: и в качестве опыта, и в качестве скрупулезного исследования), основанная на прочном фундаменте математики, нашла свое выдающееся воплощение в «Математических началах натуральной философии» Ньютона, которые были бы невозможны без необходимой «предуготовляющей» работы, проделанной гигантами XVI–XVII веков в особенности. «В истории естествознания, — писал С. И. Вавилов, — не было события более крупного, чем появление «Начал» Ньютона. Причина была в том, что эта книга подводила итоги всему сделанному за предшествующие тысячелетия в учении о простейших формах движения материи. Сложные перипетии развития механики, физики и астрономии, выраженные в именах Аристотеля, Птолемея, Коперника, Галилея, Кеплера, Декарта, поглощались и заменялись гениальной ясностью и стройностью «Начал».

Книга Ньютона поражала прежде всего в этическом отношении, а именно: своею дерзостью. Человек смело вторгался в сферы, дотоле находившиеся в полной, неоспоримой компетенции творца. Оказалось, что человеческий разум в состоянии создать такую систему мира (третья книга «Начал» так и называлась «О системе мира»), которая по своей величественности, простоте, отлаженности, стройности и красоте едва ли не конгениальна творению самого Бога. Ученые, философы, поэты — все ошеломлены грандиозностью выполненной задачи. Эпитеты «несравненный», «божественный» сопровождают имя Ньютона в устах современников до самой его смерти. Выдающийся английский просветитель, поэт Александр Поуп точно и просто выразил это восхищение гениальной личностью Ньютона в следующем двустишии: