Изменить стиль страницы

Арсений не скрывал слез, не стыдился их:

— Никогда мы не простим себе этого! Безоружные, дали завлечь себя в ловушку. Оставили беззащитным лучшего нашего товарища! Кустари! Жалкие кустари!..

— Не трави душу, Трифоныч! — глухо сказал Балашов. — Надо укрыть Отца.

Молча подняли труп, отнесли на руках в лес, спрятали в глухой чаще.

Как удалось, сгородили из кольев носилки, положили на них Павла Павлыча, дотащили до знакомого фельдшера, передали ему товарища в надежные руки.

Поздней ночью двинулись к городу: «черная сотня» с пьяным ревом справляла шабаш.

На другой день были уже известны потери демонстрантов: шестеро умерли от ран, покалечено в десять раз больше. Сложил голову веселый и дерзкий Михаил Лакин: не сдался он карателям без боя.

Пьяная орда «черной сотни» держалась в разгуле.

23 октября монархисты собрали тысячи людей на площади. Попы кропили народ святой водой и заводили молебны в честь победы над супостатами. Те, кто хотел остаться «чистенькими» в эти кровавые дни, щедро раздавали водку всякому отребью и разжигали страсти погромными речами на митинге:

— За государя нашего… Дави врагов, как вшей!.. Жиды бунтуют… Бей жидов, спасай Россию!.. Лови зачинщиков… К ногтю Дунаева, Трифоныча!..

Бешеный ткач сильно примелькался в городе с весны до осени и под номером первым был приговорен «черной сотней» к растерзанию. Комитет приказал ему скрыться в Орехово-Зуеве или Богородске, где он мог затеряться на время в массе ткачей.

Вторым номером «на заклание» шел Трифоныч, и ему предложили немедленно вернуться в Шую. Но он отказался наотрез.

Удивительную энергию проявил он в эти дни. За одни сутки сделал круг: Иваново — Кохма — Шуя и привел большой отряд дружинников. Вместе с боевиками Станко — Уткина он разделил город на участки и начал осаживать «черную сотню». Она здорово «наследила» на улицах: под ногами хрустели черепки разбитой посуды, стекло от зеркал и окон, в грязь были втоптаны разорванные одеяла, подушки, белье.

Дружинники, не скрывая ненависти к погромщикам, начали с ними войну: двум-трем проломили голову, кому-то переломали руки и выбили зубы, наставили фонарей на мерзкой роже. Прижали попа, пригрозили, что побреют наголо и спрыснут керосином, чтоб запылал он ярче ладана в кадиле. И «черная сотня» прижала хвост, перестала действовать скопом.

Две яростные листовки отпечатал Трифоныч в подпольной типографии. В первой содержалась политическая оценка момента и были заклеймены позором погромщики: «…эти зверства творились именем бога и царя. Священники именем божиим благословляли разбойников-черносотенцев, а начальство обещало им милость царя. Казаки и полиция сами принимали деятельнейшее участие в кровавой расправе, охраняя толпы громил. Пусть теперь каждый из вас скажет, положа руку на сердце: не правы ли были мы, социал-демократы, когда говорили вам, что царь — это первый грабитель, что он прикрывает своим именем всякое насилие, что он — злейший враг народа?..»

Вторая листовка была обращена к тем отсталым рабочим, которым вскружила голову агитация монархистов. Нашлись такие «товарищи» — не дураки выпить на даровщинку, пойти на митинг громил и замарать руки погромом. Не без их участия был убит рабочий, не пожелавший снять картуз перед портретом царя, избиты ткачи, не целовавшие этот портрет, и был сброшен в пролет лестницы друг Бешеного ткача Константин Куломзин.

Таким бросил в лицо Трифоныч гневные слова: «Товарищи рабочие! Нет, впрочем, не товарищи! После всего происшедшего вы не достойны этого имени. Любовью, а не ненавистью надо окружить большевиков. Их били, а они продолжали кричать: «Долой самодержавие!» И мы, их товарищи, не свернем с пути. Пусть нас бьют, пусть нас пытают огнем, пусть по тюрьмам сажают, а мы все будем делать свое дело!»…

Едва притихла «черная сотня», решили товарищи похоронить Отца: труп его, прикрытый мхом и валежником, все еще таился от всех в бору.

В ночь на 6 ноября привезли на Талку сосновый гроб, обитый кумачом.

Дмитрий Фурманов рассказывал: «Качались у гроба с концов золотые кисточки, играли в колеблемом зареве факелов. Голову Отца обернули в красное знамя, оправили черный отцовский пиджачок — с него не вытравишь кровавые следы! Пригнули тощие надломленные ноги — втянули в сосновую раму гроба. Шрамами черные полосы расползлись в чесучовом лице, упали глубоко внутрь пустые широкие глазницы.

В два аршина, неглубоко, взрыли тугую могилу — стояли с заступами на рыхлых бугорках похоронной земли.

Молчала сырая ноябрьская ночь. Пропали звезды в каштановую темень. Плакал сосновый бор похоронным гудом. Плакала тихоструйная Талка, как девочка — робким заливчатым звоном. Трещали жестким хрустом оранжевые факелы. Большевики стояли над гробом слов-по в забытьи и глядели в безжизненное лунное лицо Отца.

— Пора, — шепнул кто-то тихо и страшно…

Потом встал над могилой Странник, в зыбком голосе колотились слезы:

— Отец! Прощай, Отец! Прощай, товарищ! Ткачи станут ходить на твою могилу, крепче стесня колонны, пойдут по пути, проторенному тобою. Спи, Отец… Теперь уже прощай навсегда!..»

Трифоныча в ту ночь не было у могилы старшего, верного друга: неделю назад он попал в казацкие сети и досиживал с двумя товарищами срок в Ивановской каталажке…

«Черная сотня» поутихла.

Но не ослабила террора полиция. Просто она теперь не маскировалась «волей народа», а действовала сама, широко используя конные разъезды казаков. Астраханцы нагрели руки в дни погромов и с диким азартом рыскали во хмелю по городским окраинам ночью и днем И вылавливали всех подозрительных, благо, никто из них не оказывал сопротивления. И охота за большевиками превращалась в неопасную прогулку, а иногда и в звериную забаву.

29 октября, близко к полуночи, Трифоныч возвращался со сходки со своим другом Андреем Бубновым и молодым агитатором Петром Волковым.

Полицейский надзиратель в поселке Ямы Лебедев получил об этой сходке донос. В те дни расширился у него круг осведомителей. Вчерашние «товарищи» кинулись лизать царский сапог и, обратясь в мерзкую вошь, услужливо тащили в полицию всякий слух о действиях стачечников. И Лебедев точно знал, что рабочие собирались вечером на сходку в лесу, за фабрикой Битовых, — для обсуждения вопросов «противоправительственного содержания».

Полицейский чин со своими городовыми Потаповым, Барышниковым и Косаткиным, прихватив казаков Ленникова, Кожемякина и других, срочно выехал на облаву.

Впереди Фрунзе шла группа из трех рабочих. Она удачно заметила карателей на Дуниловском тракте и рассыпалась по кустам. И сделала это так стремительно, что не успела ни крикнуть, ни свистнуть, чтобы предупредить идущих сзади. Фрунзе, Бубнов и Волков были застигнуты врасплох.

Их задержали и обыскали. У Фрунзе нашли маузер и двадцать пять патронов к нему; у Бубнова — пистолет с пятью пулями; у Волкова — сто десять прокламаций в рукавах пальто.

Лебедев решил, что за главаря в этой группе надо считать Фрунзе, и подал команду казакам:

— Голову оторву, если упустите! Тащите его арканом!

Казак хлестнул Фрунзе нагайкой, набросил ему на шею петлю аркана, притороченного к седлу, и погнал коня рысью: такого издевательства над личностью революционера еще не знала гнуснейшая история русских карателей! Словно возродились в ту ночь страшные приемы расправы времен Батыя и Чингисхана!..

«Я бегу, — вспоминал Фрунзе, — и обеими руками держу петлю веревки, чтобы не задохнуться. Бегу, конечно, не успеваю за лошадью. Казаки кричат на меня, ругают матерно, я спотыкаюсь. Добрались до какой-то изгороди палисадника, и казаки предложили мне встать на нее. Я думал, мне предлагают сесть на лошадь. Как только я забрался на изгородь, казак стегнул лошадь плеткой. Ноги застряли в решетке, и я не мог их освободить, пока решетка не сломалась. Я потерял сознание и упал…»

При этой чудовищной расправе у Фрунзе была повреждена левая нога. И след увечья остался на всю жизнь: при всяком неосторожном движении соскальзывала коленная чашечка, вызывая страшную боль, и ее приходилось вправлять. А через двадцать лет, в час парада на Красной площади, сбилась чашечка, когда он спрыгнул с коня. Вправить ее он постеснялся и обходил войска, превозмогая нестерпимую боль…