— Полезай к нам, дядя Арсений! — поманил под стол старшой мальчишка.
Арсений схватил в охапку постель и пиджак с фуражкой, закинул на печь и мигом юркнул к ребятишкам под теплое одеяло из ситцевых лоскутков. Двое высунули из любопытства белобрысые головы, меньшой прижался к Арсению и зашептал в ухо.
Зажатый горячими телами ребят, Арсений услыхал тяжелые шаги унтера и его басовитый голос:
— Распорядись-ка, Холодов! Да поживее: нам еще в три избы надо!
Унтер тяжело опустился на лавку, громко стукнув ножнами шашки в половицу. Глянул под стол:
— А эти чего не спят?
— Заснешь с вами! — недовольно пробурчал старшой. — Каждую неделю такие гости, и все по ночам!
— Прикуси язык! Вишь, какой вострый!
Холодов бегло пошарил по избе и прислонился к притолоке у входа:
— Как и в прошлый раз, Василий Степанович! Та же картина. И эти сопляки под столом!
— Смотри, Личаева! — шумно поднялся унтер. — Укроешь кого — пеняй на себя. И на твою троицу не поглядим: загремишь по очень важной статье!..
Нравилось Арсению бывать в этой семье. Но он боялся поставить под удар Александру и трех ее сорванцов и переместился в шуйское Заречье, на Малую Ивановскую улицу, в семью ткача небурчиловской фабрики Михаила Закорюкина. Жена его Катерина в те дни не работала у хозяина: сын с невесткой поселили у нее на время свою дочку Нюшу — веселую и смышленую девочку по четвертому году, и за ней надо было приглядывать.
Пожилая ткачиха оказалась очень хорошим товарищем: она охотно исполняла поручения по связям с комитетчиками и разрешила Арсению проводить сходки в своем дровяном сарае. И определилось секретному квартиранту теплое местечко возле русской печки, на старинном фамильном сундуке, у которого был замок с приятным музыкальным звоном. И когда он щелкал на всю избу, Нюша скакала на одной ноге и хлопала в ладоши:
— Грамопон, грамопон!
Вскоре Катерина приютила у себя и Павла Гусева. Он жил у брата Николая, но оба они попали под подозрение, и Павел счел за благо отселиться ненадолго на квартиру. Парень он был остроумный, колготной, в душе поэт и очень общительный. Да и Катерина знала его с пеленок: даже на крестинах была у него в деревне Баламутове девятнадцать годов назад. Быстро он договорился с тетей Катюшей, и она взяла обоих своих жильцов на полный пансион. Теперь Арсению не надо было думать о куске хлеба, о миске щей и о вечерном застолье у самовара. И можно было не показываться лишний раз в городе: товарищи приходили сюда сами или по вызову Катерины с Павлом. И тихая изба Закорюкиных на целых четыре месяца стала штабом шуйских большевиков.
Дело было поставлено солидно: запрещенная литература хранилась в сарае, в ящике с двойным дном, под столярными инструментами хозяина; комитетчики, дружинники и агитаторы не собирались большими группами, а приходили поздним вечером по одному; окна были занавешены, а лампу так пристроили в углу, что от нее не падали тени на занавески. Словом, изба самая мирная. Тикали ходики, и кукушка высовывалась из маленького оконца, отсчитывая часы. Вкусно пахло печеным хлебом, щами, жареной картошкой. И кустилась в горшках на всех подоконниках пунцовая герань…
После того митинга «у буржуев», где пристав Декаполитов сунулся схватить Арсения, Павел посуровел и повзрослел.
— Я теперь твой телохранитель! — сказал он Арсению и никак не давал ему выходить из дому днем. Был он и за связного и за порученца. И возвращался под вечер с ворохом городских новостей: как идет подготовка к стачке на фабриках, как прошли «летучки» у ворот после смены, кого поймали в полицейские сети, как проходили стрельбы в дружине. И Арсений недели на три пропал для Лаврова. Но исправник догадывался, что этот смутьян в городе, потому что без передыха разлетались по Шуе листовки, на телеграфных столбах расклеивались воззвания, и все острее выступали доморощенные агитаторы.
— Его рука, его! — метался по кабинету Лавров. — А вы только спать, да водку жрать, да взятки брать! — распекал он по утрам свое воинство.
Давно кончилось лето. В покров стянуло землю легким морозцем, на комлистых гривках глубокой колеи, на лысых макушках булыжника, на приступках и на плетне ранним утром ложилась белая крупа. Виднее стало окрест в чистом, остуженном воздухе.
Арсений любил эту пору года. После летних вакаций школа, гимназия, институт. И каждый раз жажда новых знаний и новые ожидания. И друзья-острословы рядом, за партой. И с каждым днем растут крылья, и шаг за шагом в неведомое ярко ощущаешь, как в тебе крепнет духом и наливается живительным соком познаний какой-то новый человек!
Выпадал иногда свободный час днем, и Арсений раскрывал учебники. Мысль работала ясно, и память цепко ухватывала прочитанные страницы. И на какой-то миг уносился он в Питер, в Лесное — к мужам науки: Менделееву, Шателену, Карееву, Попову.
А тут еще пришла Корягину от Ромадина тревожная телеграмма, отправленная 10 октября 1905 года: «Срочно приезжай, ты сегодня исключен из института за неявку на занятия в осеннем полугодии».
Это было обидно. Ведь никому же не мог он рассказать в институте, чем до краев заполнялась его жизнь все эти месяцы со дня Кровавого воскресенья!
Обидно и горько! Но все поправимо, если нагрянуть в институт и попросить дирекцию не выдворять его за халатность или безделье.
В ту ночь долго они проговорили с Павлом: как быть?
— Да чего там! Начнем стачку без тебя, вернешься в самый разгар. За неделю-то справишься?
— Непременно!
— Двигай к Отцу, все ему объяснишь: он поймет!..
Но из этого плана ничего не вышло. События в стране развернулись так, что дальше Иваново-Вознесенска Арсений уехать не мог: на решающий бой с царизмом вышла пролетарская сила Москвы и увлекла за собой рабочих всей России.
Еще во второй половине сентября объявили стачку рабочие самой крупной в Москве типографии — Ивана Сытина. Больше тысячи печатников бросили работу, и на другой день их поддержали все печатники огромного города. Марат с товарищами из МК написал обжигающую листовку: «От спячки — к стачке, от стачки — к вооруженному восстанию, от восстания — к победе — таков наш путь, путь рабочего класса».
Через неделю восемь тысяч печатников придали своей стачке политический характер. За ними пошли слесари Миусского трамвайного парка, рабочие завода Листа в Бутырском районе, булочники Филиппова и Бартельса, табачники с фабрик «Габай». Чуть позже — металлисты завода Доброва и Набгольца, Гоппера, мебельщики и столяры. Боевой тон стали задавать рабочие мебельной фабрики Николая Шмита — он сам, единственный среди хозяев, открыто примыкал к большевикам. К концу сентября забастовали рабочие Жако и Ко, табачники с «Дуката» и рабочие Брестских железнодорожных мастерских.
Пригодился опыт рабочих Иваново-Вознесенска: московские столяры, табачники, металлисты и железнодорожники создали Советы рабочих депутатов и их уполномочили руководить стачками в границах своих профессиональных интересов.
Поднялось московское студенчество. Бурные митинги шли в университете, в Высшем техническом училище, в Межевом, Инженерном и Сельскохозяйственном институтах.
3 октября забастовали печатники Санкт-Петербурга, в ночь на 7-е — машинисты Казанской железной дороги, а через сутки — все железнодорожники Московского узла.
В день, когда исключили Фрунзе из института, МК созвал общегородскую конференцию большевиков. Она объявила: всеобщая политическая стачка московских рабочих под лозунгом свержения самодержавия начинается в полдень 11 октября!
Замерла с этого дня привычная жизнь в древней столице: остановились трамваи и конки, прекратилась подача газа и электричества. 15-го и 16-го не было даже торговли во всем городе. А стачка уже перекинулась в Коломну, Мытищи, Ликино, Егорьевск, Орехово-Зуево. К ней подключились все города и поселки вокруг Иваново-Вознесенска.
И уже ни о каком Питере не мечталось: бастовали почти все железные дороги России. И Ленин писал: «Революция идет вперед с поразительной быстротой… Перед нами захватывающие сцены одной из величайших гражданских войн, войн за свободу, которые когда-либо переживало человечество, и надо торопиться жить, чтобы отдать все свои силы этой войне».