Изменить стиль страницы

VI. Ну а что касается сегодняшнего неба (прости, что я то и дело забегаю вперёд), то на планете теперь найдётся весьма немного мест с такой идеально прозрачной атмосферой, как тогда в Исилькуле, не замутнённой дымами и смогом, да ещё без подсветки ночных небес городами и заводами, что привело в негодность уже многие обсерватории мира; так, Крымская астрофизическая обсерватория, что в ложбине между горами под Бахчисараем, знаменитая тем, что именно в ней было открыто наибольшее количество малых планет, называемых астероидами, уже в 70-80-е годы стала совсем немощной и малопродуктивной оттого, что чёрными крымскими ночами из-за гор брезжат теперь две гигантские подсветки — одна из моего непомерно выросшего Симферополя, другая — от Севастополя, и ещё несколько малых — от других прибрежных городов и городишек, и стоит теперь ночами над полуостровом этакая светловатая гадкая муть. А на теперешних моих сибирских широтах вряд ли кто нынче увидит, как я когда-то в Исилькуле, Зодиакальный свет и тем более Противосияние, из-за общего промышленного помутнения атмосферы; впрочем мне, как астроному, доподлинно известно, что с тех моих сказанных времён, то есть с сороковых годов, эти два гигантских астрономических объекта никто в Омской области и не думал узреть. Впрочем, если бы меня спросили, где в Западно-Сибирской низменности лучше всего строить астрономическую обсерваторию, я без колебания бы ответил: посредине между Омском и Петропавловском-Казахстанским в тринадцати километрах к западу от Исилькуля, между «московской» автотрассой и железной дорогой, в центре четырёхугольника между селениями Лесное, Комсомольское, Юнино и Росславка, то есть рядом с моим первым в стране насекомьим заказником. Тем самым заказником, из коего ты, ещё маленький, августовской ночью девяносто третьего впервые увидел потрясающе богатейшую россыпь звёзд во весь небосвод, величественно раздваивающийся рукав Млечного Пути — нашей, но почти не познанной, Галактики, а ниже, на востоке, небольшое светлое овальное пятнышко другого, ближнего к нам мира — знаменитую туманность Андромеды, отстоящую от нас с тобою (цифры я округляю) на расстояние в 2 миллиона световых лет, а если мерить нашими земными мерками — 200 квинтиллионов километров, то есть 200 с ещё семнадцатью нулями; ты — один из немногих счастливейших обитателей нашей планеты, смогший запросто увидеть сверхдальний этот мир невооружённым своим глазом со столь преогромнейшего расстояния; очень может быть, что ты — единственный, увидевший его в столь малом восьмилетнем возрасте — благодаря своему дедушке, то есть мне, естествоиспытателю-астроному-экологу-художнику-писателю. А самое главное для меня, педагога и твоего наставника, то, что как ты мне тогда говорил, ты почувствовал и начал осмысливать величественность этого божественного бескрайнего Космоса, каковую невообразимую красоту ты ещё тогда, маленьким, назвал двумя своими замечательными словами: «Звёздное великолепие».

Письмо шестьдесят четвёртое:

ОРГИЯ

I. Тебе, дорогой мой внук, да и другим читателям может подуматься, что я слишком уж часто рассказываю в этой книге о разных выпивках и всякого рода пьяницах, о каковых читать противно. Но в документальных своих воспоминаниях я дал слово изображать всё как есть правдиво, в тех пропорциях, в каковых всякого рода явления представали передо мной в течение жизни, и заглаживать что-либо я не вправе. Почему, при таком обилии пьющих людей, меня в юности окружавших, я не стал таковым же — я написал в письме 58-м («Репетитор»). А ведь иной раз, оказывается, я сам рисковал при этих и иных пьянках своею жизнью, и чудом, с большим трудом, уцелевал; все эти оргии описывать тут действительно ни к чему, расскажу лишь об одной.

II. Когда начальник нашей малярийной станции Михаил Александрович Чернятин, по окончании войны вернулся в свой Ленинград (вскоре он, впрочем, там тоже умер от пьянки), он сдал нашу станцию своей помощнице, фельдшерице Саше Петровой, о коей я уже говорил. Она, будучи тоже не местной, жила на квартире у какой-то хозяйки, снимая комнатку; по некоему случаю (праздник, именины или не помню уж и что) позвала всех нас, малярийщиков, к себе; туда же были приглашены и «вояки» из стройбата, каковой батальон, казармы коего стояли по другую сторону железной дороги в посёлке Берёзовка, строил несколько двухэтажных жилых домов в начале улицы Коммунистической (тогда — Сталина) и школу для детей железнодорожников. Стройбатовцы вообще были славными ребятами, потому как уже понюхали фронтового пороху, и когда я навещал в Берёзовке ещё одного друга по школе Яшу Ашуху, у коего было много сестёр, то к ним ходили такие вот стройбатовцы. Они рассказывали о разных своих боевых делах, фотографировали всех нас своими замечательными трофейными фотоаппаратами, зажигая ленточку магния, ослепительно вспыхивавшего, после чего от неё отходил лёгкий дымок; показывали разные диковинные трофейные безделушки. Так что стройбатовцы в обезмужиченном к концу войны Исилькуле шли, что называется, нарасхват, и сказанная Саша Петрова, моя начальница, положив глаз на какого-то из них, позвала его с друзьями на предстоящую выпивку. Было жарко, тесно, весело, дымно, «хоть топор вешай»; мутная самогонка с мерзейшим запахом сивухи лилась рекой. Тост следовал за тостом, и очень крепкий напиток тот, чуть ли не «первач», запивался менее крепкой, но более сладкой и духовитой брагою коричневого цвета; закусывали же кислою капустой и ещё не помню чем. Спели пару-другую песен, но почему-то в опрокидывании стаканов взяли весьма высокий темп: едва у тебя опустевал стакан, как виночерпий тут же наполнял его вновь до самых краёв с тем, чтобы непременно выпить его гнусное содержимое до дна, освободив посуду для последующих немедленных возлияний. Хибара та вскоре у меня поехала кругом вроде бы как карусель, и то горизонтально, то наискосок плыли и мелькали физиономии пьющих и поющих: сказанных солдат, и Саши Петровой, и Нины Белоцерковской, и смазливой Маши (не помню её фамилии), и Таси Кубриной, и Томы Волостниковой, и Нади Старинской, и ещё кого-то, ещё, ещё… Было до невозможности весело, забавно и смешно. Потом они пустились в пляс, а я, как не умеющий танцевать, сидел в уголке, остроумничая и смеясь. Стол был отсунут в сторону, ибо мешал танцам, но ещё больше мешала печь, потому как комнатка была тесной для полутора десятка, если не больше, гуляк; об угол этой печи стукался то чей-нибудь зад, то бок, и с угла того была сначала обита штукатурка, а затем сворочен один кирпич. Это вызвало всеобщий взрыв хохота и желание ещё раз поддать по той печи чьим-нибудь, из танцующих, задом, чтобы продолжить эту весёлую работу. Вскоре у печи был сворочен весь угол; танцующие, спотыкаясь о кирпичи, рассыпанные по полу, валились на остатки печи, хохотали, отчего хотелось выпить ещё и покуражиться с ещё больший размахом.

III. А потом я ничего не помню; очнулся во мраке с чувством, что умираю, и так оно и было, ибо в той самогонке, крепкой самой по себе, была ещё и дополнительная смертельная отрава — сивушные масла, каковые воняют очень мерзко и отправляют на тот свет порой даже крепких людей. Сердце, дававшее перебои, начинало останавливаться, и смертельная, дикая тоска охватывала остатки разума, каковые иногда проблёскивали. Мне, вероятно, требовалась какая-то экстренная помощь, но я не мог пошевелиться; было совершенно темно, и я с трудом, умирая, припомнил, что это после вчерашней оргии у Петровой. Тем не менее я не мог сообразить, где именно и как лежу, и почему не могу пошевелиться; уже после оказалось, что я лежал на обломках печи так, что голова была внизу, а туловище и ноги — много выше; меня придавливали к этим обломкам тела других упившихся до беспамятства, придушив меня своею тяжестью и не давая двинуться. Густо несло самогоном, блевотиной и кислой капустой; кто-то обмочился, и по остаткам печи тот ручей стёк как раз на меня. Вот опять смертельный спазм-пароксизм сжал тело, потёк в мозг и сердце, — неужели это конец? Подохнуть вот так, вверх ногами, обмоченному и облёванному, на горе из штукатурки и кирпичей, в страшной мерзости и тоске — для этого ли я родился, жил, учился? А как тогда мои звёзды? Сейчас вот опять подступает эта блевотно-самогонная мерзость к сердцу, и я, в этих гнусных и тяжких мучениях, сгину, и ничего вокруг не будет, ибо сгинет весь мир, вся Вселенная. Зачем, зачем люди завели этот дикий обычай пить заведомую сатанинскую отраву? Зачем я поддался слабости и сюда пришёл? Зачем… да что тут каяться, когда сказанная смертельно-тоскливая волна опять подбирается к сердцу, и на этот раз, похоже, возьмёт-таки своё; и так у меня было много-много раз, до самого утра, пока в оконце не забрезжил рассвет и кто-то из свалившихся зашевелился; а потом наступила не то смерть, не то долгое забытьё; очнулся я с таким же гнуснейшим чувством умирания, но уже лежащим на кровати, и надо мной склонились перепуганные Саша Петрова и Тамара Волостникова, приводящие меня в чувство шприцем с камфарой: они были медички и мало-мальски знали, что в таких смертоубийственных случаях делать.