Изменить стиль страницы

IV. Ты спросишь, чем, в отсутствие электричества, столь подолгу мы вращали сказанный кузов с иголками; отвечу — ветром. Да, да, ветром: на крыше нашей хибары был установлен ветряк моей конструкции, представлявший собою большой лист жести, изогнутый, если бы смотреть на него с ребра сверху, в виде латинской буквы «S»; к середине этого «S» был припаян предлинный вертикальный стержень из толстой проволоки, вращавшийся в небольших таких подшипничках, укреплённых на крыше и потолке, каковой стержень проходил через чердак в мастерскую, где посредством небольшого шкива эта ось передавала своё уже замедленное вращение кузову с иголками. Редко когда он был неподвижен, ибо в степной поселке Исилькуле ветры были явлением почти постоянным, да и сейчас климат там в общем прежний, разве что зимы стали не столь холодными от общего потепления на нашей планете; оказалось, что ветродвигатель такого рода называется виндротором. Готовые иголки продавала на базаре мать; их брали весьма охотно, но общий доход даже в базарные дни был от сих продаж невелик. Однако вскоре появились два неких закупщика-оптовика, то есть барыги, которым отец, разумеется втайне от фининспекторов регулярно сбывал большие партии наших иголок, каковые они увозили куда-то совсем далеко, и, судя по всему, нажились на этом преизрядно.

V. Поскольку вся эта работа, весьма выгодная в военное тяжкое время, требовала большого нашего с отцом труда, то часов для выполнения домашних школьных заданий у меня вовсе не оставалось; кой-какие из них я готовил в школе на других уроках, но случалось и так, что из-за большого и срочного иголочного заказа приходилось вообще пропускать школьные занятия на день-два; понятное дело, что по успеваемости я, всегдашний круглый отличник, съехал вниз, что было крайне нежелательно, ибо это был выпускной десятый класс, но и жить надо было как-то тоже; у многих моих одноклассников, что из местных жителей, были коровы-кормилицы, а нам сводить концы с концами приходилось сказанным механическим трудом. В общем, из отличников я сделался обычным учеником с «твёрдыми» тройками по алгебре, тригонометрии, истории и Конституции СССР. А тут ещё немало времени и сил у меня стали отнимать занятия астрономией, о чём я тебе уже кратко писал, а более подробно надеюсь рассказать в будущих письмах. Иголочное же производство не только выручило нас тогда материально — оно добавило мне изрядную порцию любви к упоённому нужному ручному труду, каковой любви, в конечном счёте, я очень и тебе желаю. До сих пор вспоминается: меж пальцами моими — пучок заготовок, я их прижимаю к гудящему точилу, и от него летит густой широкий сноп искр; я кручу пальцами эти проволоки, концы их плавно истончаются, переходя в эту чудесную искристую струю, а я, под гудение точила, насвистываю в тональности этого гудения некую льющуюся из меня импровизированную мелодию, в которую сами собой вплетаются звуки моей далекой крымской родины — восточные переливы татарской зурны, цыганские щемящие душу напевы, еврейские плачи-стенания, нянины колыбельные, которые она привезла в мой Симферополь из своей полурусской-полуукраинской крымской деревушки по названием Мазанка, под каковые колыбельные я, будучи ещё крошкой, сладко засыпал у неё на руках.

К ЧИТАТЕЛЮ

В первом своём введении, названном тоже «К читателю» (а ими, этими введеньицами-вводками, придётся «разбить» текст сего тома местах этак в четырёх), я, кратко представившись читателю, посоветовал разыскать первый том моих этих «Писем», с изображением симферопольского моего детства, причуд моих оригинальнейших родителей и разных других весьма давних дел, людей и событий, могущих быть, по моему замыслу, интересными более или менее для всех. Но мне с этой своей автобиографией не повезло: в издательствах её не приняли, но не из-за содержания, а по причине катастрофического вздорожания бумаги, типографских работ и всего прочего книжного (господи, я пишу-то сейчас на обороте своих каких-то старых трудов — мне уже не по карману несколько пачек простецкой писчей бумаги), и очень может статься, что в обозримом будущем первый тот мой том не увидит свет.[3] В этом разе рекомендую читателю найти моего сказанного внука, Андрея Олеговича Петрушкова, родившегося 20 ноября 1985 года в Краснообске Новосибирской области, каковой Андрей есть старший сын моей дочери Ольги Викторовны Старцевой, урождённой Гребенниковой, — так вот у вышеназванного Андрея я оставляю экземпляры рукописи и той и этой книг, каковые можно у него, или у его потомков, перекопировать. По экземпляру рукописи я надеюсь также оставить на вечное хранение районной Исилькульской библиотеке Омской области и тамошнему краеведческому музею. Экземпляр я оставлю и своему сыну Сергею, родившемуся в 1954 году в городе Горьком — нынешнем Нижнем Новгороде; Сергей проработал до моей кончины в возглавляемой мною научно-творческой группе «Биорезерв» Института земледелия в научном агрогородке под Новосибирском, каковой посёлок, весьма зелёный, был назван зачем-то Краснообском, где мы жили — то есть я, жена Тамара Пименовна, Сергей и Андрюша, вот и весь состав нашей сегодняшней здесь семьи; на всякий случай номер дома — 20, квартиры — 98 (улиц здесь нет). Что-то, после перепечатывания книги на машинке, постараюсь оставить и тут, под Новосибирском, а если удастся, то ещё и в Симферопольском музее. Как бы то ни было, шибко сожалею, что не удалось наскрести деньжонок на издание хотя бы сотни этих книжек, пусть на наисквернейшей бумаге — тогда б превесьма возросла вероятность того, что сотню-другую лет спустя какой-нибудь книголюб, или историк, натолкнулся бы на мой такой экземплярчик и издал бы его в виде нормальной книги достаточным тиражом; увы, это пока только мои мечты! Ну а чтобы у издателя в том, далеком будущем, да и у тебя, мой нынешний немногочисленный читатель, не возникло никаких политических во мне сомнений, потому как времена и правители меняются, порой непредсказуемейшим образом, и возникнет вдруг вопрос, а цензурен ли такой-то автор в политическом смысле, скажу просто: я не только беспартиен, но и вообще аполитичен, поскольку презираю любое насилие, диктат и идеологизацию; о своём же обожествлении Труда, Жизни, Интеллекта, Природы я уже писал, и ещё вот раз тут подтверждаю.

Посажен же в исправительно-трудовые сталинские лагеря сроком на 20 лет с последующим поражением в правах на 5 лет я был вовсе не по 58-й политической статье как «враг народа», а по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года за то, что в наиголоднющее время, на Урале, вручную подделывал эти самые разнесчастные хлебные талончики, и ничего больше, в чём даю досточтимому читателю этой моей книги наичестнейшее своё слово, мечтая написать обо всём том, тоже наиподробнейше, но с рисунками, в ещё одной книге, ежели хватит на таковую времени, сил и, увы, бумаги; судимость же та снята с меня полностью в знаменитую хрущевскую оттепель в счастливейшем для нашего брата 1953 году. Ну а сейчас вернёмся опять в мою юность военных далёких времён — в Исилькульскую среднюю школу Омской области, в старших классах которой я тогда учился.

Письмо пятьдесят седьмое:

ХЕНДЕ ХОХ

I. В довоенные годы в средних школах СССР из иностранных языков изучался, в основном, немецкий — не иначе как кто-то из власть предержащих тайно планировал, что все мы будем под германско-фашистским игом, и, чтобы рабы были покорны и понятливы, они должны были знать язык хозяев, успешно установивших «Новый Мировой Порядок» на уже изрядной части земного шара. В очень немногих школах учили французский, а английский — разве что где-то в столицах; с начала войны, разумеется, даже и в этих школах был введён только немецкий язык. Особое внимание уделялось изучению и запоминанию разных военных немецких словечек, необходимых при взятии врага в плен, каковой разговор начинался с окриков «Hende hoch! Waffen hinlegen!», что означало «Руки вверх! Бросай оружие!» и так далее; даже выучили наизусть сколько-то вариантов краткого допроса пленного немца, каковые слова я, конечно же, полностью забыл. Я успешно читал-писал по-немецки и даже малость болтал, и не просто, а с некоим «берлинским» акцентом, как утверждала наша школьная немка — преподавательница этого языка. Мы с другом Костей Бугаевым порой уславливались так: при взаимообщениях не произносить ни слова по-русски (даже делая домашние задания по алгебре и физике), а изъясняться только на немецком, пусть даже со словарём; но лезть в словарь большей частью было некогда, да и не всегда таковой оказывался под рукою, а потому наши диалоги порой напоминали большей частью разговор не дураковатых косноязычных немцев, а двух глухонемых, изъясняющихся жестами, перемежаемыми немецкими междометиями типа «Donner Wetter» (ругательство) и тому подобных. К десятому классу мы с Костей не только почти свободно «калякали» по-немецки, читали Гёте и Шиллера, но и умудрялись писать на таковом языке некие подобия рифмованных стихов, вернее, шутейных пародий на таковые, ибо без русских туда вставок было ну никак не обойтись. Учебники немецкого тех лет были наполовину напечатаны готическим шрифтом, свободно читать на коем мы были тоже обязаны, что с успехом и делали. Мало того, наша немка — не знаю, было ли то по программе, или же это была её личная инициатива — обучила нас и рукописному готическому, каковой сейчас наверное забыт даже в самой Германии; начертания букв в нём были совсем непохожими на латинские и даже на печатные готические, тем не менее мы свободно читали-писали этим шрифтом; сейчас я его, конечно, полностью забыл, помню лишь написание своего имени и фамилии: в обычном варианте это Wiktor Grebennikow, в готическом же —

вернуться

3

Он всё-таки вышел, хоть и малым тиражом (3 тысячи экземпляров) в Новосибирском «Сибвнешторгиздате» в 1994 году: помогли добрые люди…