Маленькая сухонькая женщина, опершись на лопату, спросила меня:
— Из госпиталя, сынок?
— Да, мамаша.
— На фронт?
— Туда.
— А мы убираем город, да вот все еще силенок маловато.
Рослый седой мужчина не торопясь достал из кармана комбинезона кисет и подал его мне:
— Курите, товарищ, настоящий табак. А ты, Паша, брось жаловаться. Зимой фашистам города не отдали, и летом не возьмет. А что сами наделали, сами и уберем. Май встретим как подобает.
Старик с минуту передохнул и снова ударил киркой по льду. Глядя на него, я представил себе этого человека у наковальни. Вот он бросает болванку раскаленного железа и с силой ударяет по ней молотом. И бьет так, что на десятки метров в стороны веером летят огненные брызги, а он, одной рукой поворачивая болванку, колотит ее пудовым молотом. Даже теперь его широкие плечи выделялись среди спин остальных работающих людей.
Две молодые женщины, поравнявшись со мной, остановились:
— О чем загрустил, сержант? А ну помоги тащить! Не бойся, что костлявые, в долгу не останемся. — И, не дожидаясь моего ответа, задорно смеясь, они потащили к Неве свой груз.
На каждой улице я видел людей с ломами, лопатами, фанерными листами. Из последних сил они старались навести порядок в своем городе.
В этот день десятки вражеских бомбардировщиков обрушили свой груз на Адмиралтейский завод. Бомбы рвались и на территории завода, и на соседних улицах. Я стоял, прижавшись к дому. Какие-то люди бежали мимо. Рты у них были раскрыты, в глазах застыл ужас, они кричали, но я их не слышал. На Старо-Калинкином мосту я увидел женщину. Она стояла, прижавшись к гранитной колонне, прикрывая собой ребенка. Я остановился рядом с ней и крикнул:
— Бегите скорей в бомбоубежище!
Женщина, не отвечая мне, смотрела куда-то в сторону неморгающими глазами. Я помог ей добраться до ближайшего бомбоубежища на проспекте Газа.
Выйдя на окраину города, я облегченно вздохнул. Стряхнул с шинели кирпичную пыль и посмотрел на город, где все еще бушевало пламя, взметая в воздух коричневые облака. Слышались разрывы.
Уже вечерело, когда я добрался до штаба дивизии.
В хозвзводе
Штаб 14-го Краснознаменного стрелкового полка был расположен у северного склона лощины, вблизи бывшей дачи Шереметьева. Вокруг нее на холмах росли могучие деревья. Среди них виднелась полуразрушенная каменная церковь с деревянной часовенкой.
Я вошел в довольно просторный блиндаж, освещенный электрическим светом. В помещении пахло табаком и сыростью.
За длинным письменным столом сидел молодой старший лейтенант. В углу работала машинистка. У карты, утыканной черными и красными флажками, стояли два майора и что-то записывали в блокноты. Сидевший за столом взял у меня документы:
— Садитесь и расскажите, что новенького в Ленинграде? Какой район бомбили?
Я коротко сообщил обо всем, что видел в городе. Старший лейтенант внимательно слушал меня, выбивая на столе пальцами затейливую дробь. Его светлые ресницы и брови сливались с цветом кожи; казалось, большие голубые глаза его вставлены в глазницы и ничем не прикрыты.
После моего рассказа о жизни города он, как бы что-то обдумывая, подошел к столу, переложил с места на место документы:
— Вам придется подождать возвращения начальника штаба с передовой. Я затрудняюсь решить ваш вопрос. Прошу пройти в землянку связных, вас вызовут.
В землянке, густо дымя и распространяя едкий запах, горел конец телефонного провода. Возле времянки возились два бойца, они курили и изредка перебрасывались отрывистыми фразами. Старший из них — низкорослый, плечистый, с обветренным лицом, ласково погладил большой мозолистой ладонью кружку с чаем, поднял на меня глаза и спросил:
— Откуда прибыли, товарищ?
— Из госпиталя.
— А теперь куда?
— Не знаю.
— Да… И так бывает…
Зазвонил телефон.
— Послушай, Сеня, кто там, — сказал пожилой боец.
— Какого-то Пилюшина к начальнику штаба вызывают.
В течение нескольких минут дальнейшее мое пребывание на фронте было решено.
Теперь мой путь лежал в первый хозяйственный взвод.
Во дворе дома, лежа на спине на пароконной бричке, человек в короткой кожаной куртке стрелял в воздух. Распряженная серая кобыла с брезентовой торбой на голове жевала овес, спокойно поглядывая на стрелявшего. На деревянном крылечке валялись полосатые половики. На веревке, протянутой через весь двор, висели изорванные красноармейские портянки, почерневшие от времени. У крыльца образовалась свалка битой винной и домашней посуды. У стены штабелями стояли патронные и гранатные ящики.
В помещении на нижних нарах спали мертвецким сном два бойца. Ни винтовочные выстрелы, ни стук дверей не разбудили их.
Только теперь я понял, для какой службы еще пригоден в рядах Красной Армии.
Вошел стройный, молодой, в пограничной форме младший лейтенант. Его смуглое с нежными чертами лицо не покидала приветливая улыбка. На небольшом с горбинкой носу виднелись желтые лунки — следы оспы. Он посмотрел сначала на спящих, затем на меня и спросил:
— Вы мастер стрелкового спорта Иосиф Пилюшин?
— Да, я. Прибыл в ваше распоряжение для отбывания тыловой службы.
— Будем знакомы. Я командир хозяйственного взвода Владимир Еркин. Пойдемте со мной.
Мы прошли в комнату, всю уставленную ящиками, бутылями — большими и малыми, увешанную хомутами, седелками, заваленную тюками летнего обмундирования. На окне развалился на солнце худой серый кот.
Еркин долго что-то искал, перекладывая вещи, наконец протянул мне совсем новенькую снайперскую винтовку:
— Осталось от нашей полковой школы. Надеюсь, что передаю ее в надежные руки.
Я с удивлением взглянул на младшего лейтенанта.
— Берите же, смелее! Или руки отвыкли?
Я осторожно взял винтовку и задумался: «Сумею ли приспособиться к стрельбе с левого глаза и упора в левое плечо?..»
Мое замешательство не ускользнуло от Еркина:
— А ты не волнуйся, дружок, попробуй… У тебя и с левой получится неплохо…
Все это было сказано так просто, дружески, что у меня появилась искорка надежды. Я хорошо знал, что нелегко будет восстановить искусство снайперского выстрела. Придется долго тренироваться. Да и получится ли еще…
Мы стояли молча. У Еркина было доброе сердце. Он понял мою тревогу. Положив мне руку на плечо, он снова стал убеждать меня:
— А ты все-таки попробуй. Не получится — об этом никто не узнает, даю тебе слово.
Я держал винтовку, разглядывая выбитый на ней № 838, стараясь скрыть волнение. Надо было успокоиться душевно и окрепнуть физически, прежде чем начать стрелковую тренировку. Полуголодный паек давал о себе знать: дрожали руки, в глазу двоилось.
С этого дня я стал усиленно закаляться: таскал на передовую ящики с патронами и гранатами, бревна для постройки новых дзотов и жилых блиндажей. Каждое утро ползал по-пластунски, занимался прыжками. В прыжке я не всегда умел точно рассчитать расстояние, нередко падал на дно канавы. Бывало и так: ударившись больно грудью о землю, обессиленный, я садился на кромку канавы и глотал соленую влагу, но все-таки тренировку не прекращал.
Однажды еще до восхода солнца я взял свою винтовку и незаметно ушел на берег Финского залива. Установил мишень точно на сто метров, но как только взглянул на нее через оптический прицел — все в глазу запрыгало. Я опустил голову на руки. Так повторялось несколько раз. Наконец успокоившись, я дал раз за разом пять выстрелов. Я настолько был уверен в своем провале, что, не взглянув на мишень, ушел в расположение взвода. Но мысль — попал или не попал — не давала мне покоя. Проверить не удалось: на следующее утро мишени на месте не оказалось. Прикрепил новую — головной профиль и, сидя на зеленом бугорке, стал тренироваться в перезаряжании левой рукой.
У самого берега залива на ветке высокой вербы, усеянной белыми мохнатыми почками, сидел одинокий скворец. Я долго смотрел на птицу; она пела, слегка трепыхая крылышками.