— Придется повременить. Да ведь… — И, не договорив, он вышел из блиндажа.
Вскоре я получил отпуск в Ленинград на три дня.
Радости моей не было границ. Пробыть вместе со своими три дня! Три дня, три года, три века!
Было четыре часа ночи. Я вышел на развилку дорог Ленинград — Стрельна Лигово. Осмотрелся. Позади, над передним краем, взлетали ракеты. Впереди лежала прямая асфальтированная дорога, покрытая тонкой коркой льда. По ней извивалась поземка. «Выхожу один я на дорогу…» — почему-то припомнились знакомые с детства строки.
Восемь километров отмахал за один час. На проспекте Стачек остановился, чтобы передохнуть. Война все изменила вокруг. Фасады домов были иссечены осколками снарядов и бомб, вместо окон глубокие черные впадины мрачно глядели на занесенные снегом улицы. На Нарвском проспекте вдоль стены тянулась очередь плотно прижавшихся друг к другу людей. Увидя меня, разрумянившегося от быстрой ходьбы и мороза, люди на секунду повернули бледные лица в мою сторону. Но именно на секунду, потом их головы рванулись назад в исходное положение и взгляды голодных глаз устремились на дверь магазина. Многие сидели на земле; скорчившиеся, с зажатыми между колен руками, они казались мертвыми. Во время обстрела никто не уходил в укрытие. Люди терпеливо ждали открытия булочной, чтобы получить блокадный паек хлеба.
Усталость и сон одолевали людей. Некоторые из них садились на мерзлую землю у стенки передохнуть и тут же умирали.
На углу Разъезжей и Лиговки горел огромный пятиэтажный дом. Никто не спасал домашних вещей. Люди стояли возле дома, протягивали к огню руки, подставляли спины и бока.
По проспекту Нахимсона две женщины с трудом тащили на саночках труп, плотно завернутый в простыню. Группа красноармейцев шла в сторону фронта. Все время слышались разрывы снарядов.
Я подходил ближе и ближе к улице, где жила моя семья.
Сердце усиленно билось. Вот улица Михайлова, мой дом.
Я взбежал на третий этаж и остановился перед дверью своей квартиры, не смея постучать. «Дети, верно, спят», — подумал я.
Все же осторожно постучал и стал прислушиваться. Было тихо… Вторично постучал, уже сильнее, но к двери никто не подходил. Я сел на лестничную ступеньку и закурил. Руки дрожали. По спине пополз страх: «Где они? Почему никто не открывает? Что могло случиться за эти четыре дня, с тех пор как я получил последнее письмо Веры?»
Вдруг я услышал на лестнице шаги. Бросился вниз.
Это была Катя Пашкова, дворник нашего дома. Ее трудно было узнать, так она изменилась.
— Тетя Катя, где Жена и дети?
Она не ответила, а молча обняла меня и, не глядя мне в глаза, сказала:
— Вера Михайловна ушла из дому позавчера и не возвращалась.
— Куда ушла? Их эвакуировали?
— Нет, она ушла без вещей, со старшим сынком, а куда — не знаю.
Еле передвигая ноги, тетя Катя стала спускаться вниз по лестнице, не отвечая на мои вопросы, Я остановился среди двора. Куда идти, где искать? Или ждать на месте?.. Был ранний утренний час. Я пошел бродить по пустынным улицам города; меня останавливали патрули, проверяли документы, и я опять шел дальше без всякой цели. Дошел до Кондратьевского проспекта. Началась воздушная тревога. Пронзительно завыла сирена, к ней присоединились тревожные заводские и паровозные гудки. В воздухе послышался надрывный гул моторов вражеских самолетов. Наша зенитная артиллерия открыла огонь. На ночном небе появились вспышки разрывов.
Почему-то только сейчас мне пришла в голову мысль: нужно спросить жильцов нашего дома, не знают ли они чего-нибудь о жене.
Возвратившись в свой дом, я стал расспрашивать соседей по квартире, куда ушла жена. Никто ничего не знал.
«Возможно, они попали под обстрел и ранены», — подумал я. Обошел больницы. Нет. Нигде нет…
Недалеко от нашего дома, на Нижегородской улице, я увидел людей, стоявших возле разрушенного здания. Люди следили за дружинницами, откапывавшими погибших. Одна пожилая женщина узнала среди убитых свою дочь. Обезумевшую от горя мать куда-то увели. Вот здесь и мне суждено было пережить сильнейшее в моей жизни горе. Прошло несколько часов ожидания на Нижегородской… Со двора дома две девушки вынесли на носилках изуродованное тело ребенка. Я сразу узнал своего семилетнего сына Витю. Я взял сына на руки и прижался ухом к его груди, но напрасно: он был мертв.
Не выпуская из рук мертвого сына, я присел ни край панели и просидел так, не помню, час, или два, или сутки.
Вокруг меня толпились прохожие, что-то говорили, женщины плакали, спорили с милиционером. Я не обращал на них внимания, сидел, опустив голову, крепко держа в объятиях своего мальчика, и боялся поднять глаза, зная, что могу увидеть мертвую жену.
Кто-то тронул меня за плечо. Это был милиционер — он попросил меня отнести тело сына к машине. Здесь, у машины, я увидел лежащую на носилках мать моих детей Веру Михайловну. Она тоже была мертва. Я опустился перед ней на колени, положил рядом с ней Витю. Затем то жену, то сына брал на руки, прижимал к груди, целовал их мертвые лица и опять клал рядом, не понимая, зачем это делаю.
Дружинницы взяли из моих рук жену и унесли в машину вместе с сыном. Утром я похоронил их на Богословском кладбище в одной могиле. Долго сидел у свежего холмика… А к дощатому сараю все подходили машины с погибшими ленинградцами. Я брел к сараю, куда уносили изуродованные тела взрослых и детей, искал среди них своего малютку — сына Володю. Не найдя, опять возвращался к дорогому мне холмику.
Где-то в городе слышались разрывы снарядов, в небе гудели моторы, а в воздухе кружились снежинки, словно боясь опуститься на землю, политую человеческой кровью.
Меня не покидала мысль о втором сыне — Володе. Где он? Как найти его? Я решил отправиться немедленно домой и начать там поиски.
По пути меня опять застала воздушная тревога.
Я вошел под арку дома и хотел остаться во дворе, но две девушки-дружинницы настойчиво потребовали, чтобы я прошел в укрытие.
В просторном помещении, освещенном керосиновой лампой, стояли детские кроватки и коляски. Маленькие дети спали. Те, кто были постарше, играли в прятки. Взрослые сидели молча, понурив головы. Одна из девочек подошла к матери и стала теребить ее за рукав:
— Мама, я хочу кушать, дай мне кусочек хлеба, дай. Мать погладила девочку по голове:
— Нет, доченька, хлеба, нет.
Девочка ткнулась лицом в подол матери, ее худенькие плечики судорожно задергались. Мать, закусив посиневшие губы, гладила вялой, безжизненной рукой белокурую голову ребенка.
Я снял со спины вещевой мешок, достал хлеб и банку консервов, отрезал кусок черствого хлеба, положил на него ломтик мяса, протянул девочке.
Остальные дети прекратили игру и молча, выжидающе смотрели на меня. Я машинально резал ломтики хлеба и мяса. Давал детям, продолжая думать о Володе.
Пожилая женщина подошла ко мне:
— Дорогой товарищ, не накормите вы нас своим пайком. Поберегите себя, вам воевать надо.
Тревога кончилась…
Во дворе нашего дома меня встретила тетя Катя. Вид у меня, должно быть, был ужасный. В течение двух последних суток я не смыкал глаз, а про еду и вовсе забыл. Дворничиха ни о чем не спросила. Она уже все знала. Молча взяла меня за руку и, как слепого, увела в свою комнату:
— Вы простите меня, старую дуру, за то, что я вам при встрече не сказала. Все наша жизнь теперешняя… Жив, жив ваш Володя, у меня он.
Я бросился к стоявшей в углу детской кроватке и увидел спящего сына. Живой! Невредимый! Мой сын, мое сердце.
От счастья захватило дух, и я целовал исхудалые, морщинистые руки тети Кати.
Мы осторожно вышли на кухню, прикрыли за собой дверь. Эта добрая простая русская женщина, держа меня за руки, как ребенка, утешала:
— Вы, Иосиф Иосифович, не должны отчаиваться. У вас есть сын, и вы должны о нем заботиться.
Я сиял с плеч вещевой мешок, выложил из него на стол остатки пайка, но, как только присел на диван, заснул и не слыхал, как приходила тетя Катя, как она положила меня на диван, как сняла с ног сапоги и укрыла одеялом. Когда проснулся, было семь часов утра. В кухне не было никого. Я тихонько открыл дверь в комнату и взглянул на спящего Володю. Спустя некоторое время пришла хозяйка. Она принесла с Невы два ведра воды. В воде плавали мелкие льдинки.