Изменить стиль страницы

— Я права не имею задаром брать! — уговаривал Папаша. — Мне такая дана инструкция, чтобы за все платить.

Уговоры не действовали. На все доводы хозяин отвечал одно:

— У самого трое служат. Молодые, як и вси ваши хлопцы.

Хозяйка при этом тихонько всхлипывала, утирала рукавом глаза, с ней-то и вовсе уж бесполезно было говорить о деньгах.

— Послушайте, хозяин! — не сдавался Папаша. — Дело ведь очень простое: мы покупаем, вы продаете.

— А я не продаю, — спокойно говорил хозяин, попыхивая из трубочки крепчайшим самосадом. — Здесь не базар, а моя хата.

— Как же нам быть?

— А так — берите да и кушайте на доброе здоровьичко.

Что оставалось делать Папаше? Приходилось брать.

А командир потом сердился и недовольным тоном выговаривал Папаше:

— Мы не фашисты какие-нибудь, не мародеры, чтобы население обирать. Взял — плати. Лучше переплати, но только не бери задаром!

Папаша огрызался:

— Сам бы, товарищ командир, попробовал — расплатился! Неужели же я деньги прижимаю? Даю, так не берут. Вчера одного деда спрашиваю: «Сколько тебе, дед, за сало?». А в куске, считай, четыре кило с лишним. «Берите, говорит, кушайте на здоровье, ничего не надо мне». — «Как так не надо? Мы задаром не берем, мы деньги платим. Такой имеется от командира приказ. Получай, дедушка, деньги, а то и сала твоего не возьму». — «Ну что же, говорит, когда так, давай рублей десять, а то и пятерку». Видал? Такой кусок за пять рублей отдает. Меня ажио злоба взяла! «Да ты что, старый, ошалел? Ты где цены такие слышал, чтобы за сало, за четыре кило, пять рублей платили? Смеешься, что ли?» — «Нет, говорит, не смеюсь. Я, говорит, ее, пятерочку вашу, в сундук спрячу, а как немца погонят и война кончится, я ее в рамочку обделаю и под стеклом на стенку повешу. Будет мне память, как флотские через наш хутор шли, а я салом их угостил». И просит: «Вы уже мне пятерочку выберите, которая поновее, почище… Мне для красоты». Вот с ним и поговори! Тьфу ты, пропасть! Да разве я деньги ему для того даю, чтобы он их по стенкам вешал? Я ему для оборота даю, а он, смотри-ка, что выдумал, — на стенку, для красоты! Память ему нужна, а мне через это одни только неприятности!..

В ином селе Папаше удавалось по-настоящему купить что-нибудь — пару гусей, поросенка или барана. Тогда разговора хватало надолго: сколько просили, да сколько он, Папаша, предложил, да как наконец сошлись и ударили по рукам.

Тихон Спиридонович замечал философски:

— Вот она, как всю жизнь переворачивает, война! Раньше, бывало, искали, где подешевле, а нынче — что ни дороже запросят, то лучше. Чудно!..

Да, хороши были эти дневки на тихих, затерянных хуторах, лучше и не надо бы, да только отравлены были они нестерпимой горечью нашего отступления. Покидая вечером, при свете осенней, пасмурной зари, маленький ласковый хутор, моряки знали: немного дней пройдет — и нагрянут сюда осатаневшие фашисты. А когда уйдут, загудит по улицам порывистый недобрый ветер и пойдет гулять на свободе, выть в разбитых окнах, хлопать повисшими на одной петле дверьми, шевелить седые волосы уткнувшихся в землю стариков, раздувать юбки мертвых женщин, заносить пылью потускневшие глаза окровавленных ребятишек. Ветер взъерошит шерсть на спине обезумевшего пса, вторые сутки рыдающего у порога над своим безгласным хозяином, закрутит и погонит черный пепел и далеко понесет в голую степь едкий, терпкий запах холодной гари.

Ночные раздумья

Вскоре в одном селе к отряду присоединились два красноармейца. Через день присоединился летчик сбитого за немецкими линиями нашего истребителя. Потом присоединились два сапера и еще шестеро пехотинцев, вышедших навстречу отряду из перелеска. На одном из хуторов нашли выздоравливающего танкиста — забрали с собой.

Раньше на расчетах по порядку номеров левофланговый Маруся Крюкова кричала: «Тринадцатый полный!» — и это ей не очень нравилось, потому что втайне, в глубине души, она была немного суеверна. Теперь она звонко, весело завершала расчет:

— Двадцать первый неполный!

Марусю так и прозвали в отряде — Неполный, что очень шло к ее маленькому росту.

Никулин знал, что отряд будет увеличиваться и дальше, соответственно возрастут сложности в управлении, в снабжении, труднее будет скрытно передвигаться, устраивать привалы и дневки. Кубань не Сибирь, места на Кубани степные, открытые: какая-нибудь лощинка может укрыть двадцать пять человек, но не укроет полторы сотни. С таким отрядом не придешь на маленький хутор, где всего десять-пятнадцать хат, такой отряд не накормишь тремя килограммами сала и сотней яиц. Придется заходить в большие села и станицы, а там лишних глаз, ушей и языков куда больше. Словом, будущее представлялось Никулину смутным, неясным, преисполненным всяческих тревог и неожиданных опасностей. Он все чаще задумывался, все сильнее давила на его молодые плечи тяжесть огромной ответственности.

В отряде никто не знал, разумеется, об этих мыслях Никулина. Он был для своих бойцов все тем же решительным, непреклонным, отважным командиром, еще строже и суше стало его лицо, еще отчетливее звучали команды, в глазах появился жестковатый блеск. Годами он был не старше своих бойцов, но им казалось, что командира отделяет от них по крайней мере двадцатилетие. Теперь никому и в голову не могло прийти хлопнуть Никулина по плечу или в полутьме, шутки ради, подсунуть к чаю соль вместо сахара, как это было всего две недели назад.

Боясь подорвать боевой дух отряда, Никулин никого не посвящал в свои мысли. Но как дорого платил он за свой добровольный подвиг молчания, как тяжело и невыносимо трудно приходилось ему порой в одиночку!

Он подумал однажды: «Хоть бы майор какой встретился или капитан. Сдал бы ему командование, а сам — в ряды!». Сейчас же он отогнал эту мысль, продиктованную слабостью. Уйти из боязни ответственности — разве это не самое настоящее предательство? Если ты принял на себя власть, значит принял все сопутствующие ей тяготы, значит терпи до конца. «Ничего! — решил он. — Я крепкий, выдержу!»

Между тем в отряд по одному, по два вливались все новые люди. Маруся на расчетах кричала с левого фланга.

— Двадцать третий неполный!

Через день:

— Двадцать четвертый полный!

Еще через день:

— Двадцать пятый неполный!

…Случилось однажды отряду остановиться ранним утром на отдых в отлогой мелкой лощине. Откуда-то принесло недобрым ветром «мессершмитт». Пробив облака, он пошёл совсем низко над степью, в сотне метров. И нашлась в отряде одна горячая дурная голова из новеньких: вскочив, красноармеец зачастил в небо из своего полуавтомата. «Отставить!» — закричал Никулин, но было уже поздно, — летчик заметил отряд и пошел в атаку, поливая лощину свинцом из всех пулеметов.

Сделав два захода, «мессершмитт» скрылся. Бойцы начали подниматься. Четыре человека остались лежать на земле — паровозный машинист и три красноармейца, в том числе бывший обладатель горячей головы, которая сейчас холодела и сочилась кровью, пронизанная насквозь немецкой пулей.

Никулин поднял отряд и повел скорым маршем. Он опасался, что «мессершмитт» наведет танки или моторизованную пехоту.

Шли без отдыха, — зорко наблюдая за горизонтом и воздухом. К вечеру были далеко. Бойцы едва держались на ногах после двадцати четырех часов марша. А тут еще начал сеяться тонкий дождь; расходясь, он грозил перейти к ночи в ливень.

Справа, за бугром, мутно темнели на мглистом небе верхушки ветел и крыши. Никулин решил заночевать на этом хуторе.

Папаша разместил бойцов, для Никулина и Фомичева отвел отдельную хату. Хозяйка начала собирать ужин, но Фомичев не дождался — наскоро выпив кружку чаю, растянулся на широкой лавке и захрапел.

Никулин ужинал в одиночестве при слабом свете крохотной коптилки. Потом лег, попробовал уснуть. Сон к нему не шел, хотя усталость ломила колени и плечи. Он лежал и все думал, думал, но в мыслях не было ясности — они скользили, путались, и никак не удавалось закрепить их для себя в словах.