Но вот неловкость исчезла, растерянный и жалкий вид тети Наташи сменился на радостный, улыбки появились на всех лицах — мама выздоравливает! Мы снова занялись своими делами, чувствуя невыразимое облегчение и буйную радость, звонкий голос тети Наташи снова стал выводить: «Любовь не птичка, не ручная», опять Маркиз вышел на крыльцо и залаял на ворон, насмешливо пожимавших плечами на покрытых инеем ветвях елей, — они злорадно косились на пса и сыпали ему на морду струйки игольчатого, радужно сиявшего инея, — все равно не достанешь! И наступил наконец тот день, когда на ледяной дороге показались сани, а в них, закутанная в шубы, платки и огромную папину меховую доху — мама! Ее вносят в дом, раскутывают долго, и вот мы обнимаем, целуем ее, тормошим, заглядываем в глаза. Как она изменилась! Худенькая, стриженая, как мальчик, она ходит по комнатам и улыбается. В ее взгляде какая-то новая мягкость, она задумчиво и ласково всматривается в нас, как будто бы приехала из далекого путешествия и теперь замечает, как выросли и изменились дети. У нее радостно расширенные детские глаза, она такая милая, добрая, так весело засмеялась, когда я бросилась подать ей чашку и со своей всегдашней неуклюжестью растянулась на полу, споткнувшись о ковер. «Какие у тебя стали длинные волосы, — говорит мама, ласково кладя свою тонкую исхудавшую руку мне на голову, — наверное, тебе неудобно, жарко от них — хочешь, острижем? Смотри, какие у меня, — удобно, легко, причесывать почти не надо: раз-раз гребенкой — и готово!» Я выражаю буйный восторг, так как от души ненавижу свои длинные и густые волосы, с которыми так много возни, но тут вмешивается тетя Наташа и умоляет «не безобразить девочку». Мама подмигивает мне, дескать, не надо настаивать, потом увидим, и стрижка откладывается на неопределенное время. А у мамы совсем коротенькие волосы, — вернее, какой-то смешной ежик, и она подвязывает себе локоны на тесемочке, когда надевает шляпку, — мы смеемся и трогаем мамину круглую колючую голову — совсем как ежик! Но очень скоро волосы отрастают и начинают виться крупными кольцами. «Единственная хорошая вещь, которой наградила меня испанка», — говорит мама. Вьющиеся волосы всегда были маминой мечтой.

Когда я потом читала Анну Каренину, я поняла, на кого была похожа наша мама: на Анну после болезни. Кажется, я в первый раз замечаю, какая мама красивая, как ей идут темные непривычные кудри, какое у нее белое, тонкое лицо, какие большие черные глаза под полукружьями тонких, будто выведенных кисточкой бровей. И пахнет она совсем особенно — чуть-чуть духами «Шанель № 5», чуть-чуть папиросами и еще чем-то — тонким и неуловимым, чему нельзя найти определения. Это просто «мамин запах».

Стрижка моих волос отложена до рождественских праздников, когда у наших соседей Тумаркиных состоится концерт, в котором мы все будем участвовать. Тумаркины были очень богаты. У них был большой дом с неслыханной роскошью того времени — центральным отоплением. По всему дому сияло электричество, стояли какие-то экзотические пальмы в кадках в специально устроенном зимнем саду, в комнатах и на лестницах лежали ковры, всюду висели картины. Гувернантка-немка воспитывала двух детей Тумаркиных — Виталия постарше и маленькую Тусю, у которой почему-то всегда расстегивались штанишки, и она просила Саввку или Тина: «Застегни мне, позалуйста, фтанифки!»

У гувернантки был необычайно высокий бюст, подпертый корсетом чуть ли не до подбородка. Он образовывал площадку, и Саввка острил, что это сооружение очень практично — можно поставить чашку с чаем, как на поднос. У немки действительно на площадке всегда виднелись крошки и остатки обеда. Тумаркины обладали даже автомобилем и собственным учителем рисования. В большом ателье со стеклянной крышей устраивались лекции по живописи и уроки рисования для всех — детей и взрослых. Ателье было заставлено мольбертами, гипсовыми бюстами, барельефами, изображавшими фрукты и цветы. Предполагалось, что Виталий и взрослая дочь Тумаркиных имеют выдающийся талант к живописи, блеск которого, к всеобщему смущению, быстро померк, когда учитель имел неосторожность пригласить нас к участию в рисовальном конкурсе. Саввка тут же заткнул за пояс этих художников, очень хорошо нарисовав голову Юлия Цезаря, а мой барельеф с кистью винограда был признан учителем лучшим, и я получила несколько кислых комплиментов из уст самого господина Тумаркина — мецената и покровителя искусств.

Впрочем, он был действительно весьма галантным и обворожительным человеком, любил общество, разные культурные развлечения и был большой мастер на всякие утонченные затеи, вроде домашнего театра и вокально-музыкальных выступлений.

Гвоздем концерта должна была стать мимическая сценка под названием «Охота в девственном лесу». Учитель рисования, он же режиссер и хореограф, еще задолго до спектакля взялся за разучивание ролей. Мальчики — Саввка, Тин и Виталий — изображали охотников. Старшей дочери Тумаркиных, унылой длинноносой девице, давно учившейся в балете, предназначалось самое ответственное выступление — танец умирающего лебедя, подстреленного по ходу действия храбрыми охотниками. Я изображала оленя, маленькая Туся какую-то птичку — вальдшнепа, что ли.

Велико было мое смущение, когда учитель заставил меня выбежать прямо как я была — в валенках — на середину комнаты. Нужно было как можно грациознее пробежаться, остановиться в испуганной, но полной изящества позе, поднять гордую голову, увенчанную — надо понимать! — великолепными рогами, понюхать воздух и, почуя опасность, ускакать, скрывшись последним, особенно ловким прыжком за роялем. Увы, я с ужасом почувствовала, что никогда не смогу побороть свою застенчивость, — валенки прилипали к полу, движения были робки и неуклюжи, и даже бежала я, как-то нелепо подпрыгивая, что скорее напоминало скачку испуганного медведя, чем грациозные прыжки оленя. Учитель, однако, похвалил меня и сказал, что дело пойдет. Действительно, понемногу я перестала так дико стесняться, и после бесчисленных репетиций мои движения стали более естественными.

Наконец долгожданный вечер настал. Меня отводят в спальню, где переодеваются девочки. У меня завиты волосы, распущены по плечам, я страшно волнуюсь и краснею. Мой костюм состоит из коричневых подштанников г-на Тумаркина, которые доходят мне до подмышек и выгодно подчеркивают стройные линии моих ног, — по крайней мере мне так кажется, а верхнюю часть туловища обтягивает коричневая же майка с длинными рукавами. Когда я одета и обута в черные туфли — надо понимать, оленьи копыта, — мне на голову водружают великолепные ветвистые рога, которые слабо колышутся при каждом движении и возбуждают во мне чувство какого-то сладкого замирания всего существа.

Одевшись, мы все столпились в дверях большого зала, где нас не могла видеть публика, занявшая места за занавесом. Гувернантка уселась за рояль, скрытый на этот раз за огромной елкой, и начала играть что-то лирическое, что должно было создать впечатление прекрасного летнего утра в девственном лесу. Под чириканье каких-то птичек — их довольно удачно сымитировал наш режиссер, умевший здорово насвистывать, — я должна была выбежать на сцену. Но занавес за что-то зацепился и все не хотел раздвигаться, как ему было положено, и учитель должен был повторить свои трели, пока наконец мне был подан знак, и меня довольно неделикатно вытолкнули перед огни рампы. Потрясывая рогами, я плавно выбежала на середину зала, насторожившись и раздувая ноздри, — моя собственная актерская находка! — повела головой во все стороны, потом закинула рога за спину и прогарцевала вокруг сцены. Еще остановка, принюхивание и элегантный прыжок под елку, уже вне поля зрения восхищенной публики, наградившей меня дружными аплодисментами. Вслед за мной выбежали охотники с ружьями, патронташами и прочими охотничьими доспехами. Они подкрадывались, картинно заслоняя глаза рукой от света, и, нагнувшись, рассматривали следы оленя. Меня они так и не заметили, но со страшным грохотом разрядили свой арсенал в Тусю-вальдшнепа, которая тут же упала, «трепетю в камышах», как я подумала, сидя под своей елкой. Но тут внимание охотников и публики было отвлечено появлением грузного лебедя, который довольно неосмотрительно выбежал, вернее, выпорхнул на сцену, прямо на изумленных таким везением охотников. Они не замедлили пристрелить его, а потом деликатно отошли в сторону, предоставив ему спокойно умереть от ран. Однако лебедь сразу не умер, а очень долго кружился, содрогался и взмахивал руками, то бишь крыльями. Наконец он, трепыхаясь, растянулся на полу, склонив голову и руки на невероятно вытянутую вперед ногу, — вторая нога осталась где-то далеко позади, слегка дергаясь в предсмертной конвульсии. Когда агония лебедя прекратилась, охотники, с поникшей головой наблюдавшие кровавое дело рук своих, радостно подбежали к бездыханному трупу и стали поднимать его, чтобы взвалить на носилки и начать триумфальное шествие. Но не тут-то было! Они были слишком малы и бессильны, чтобы проделать такой нечеловеческий труд, — после долгих, но бесплодных усилий трупу пришлось встать самому и, инсценировав еще ряд предсмертных конвульсий, повалиться на носилки, которые затрещали и прогнулись до самой земли. Сгибаясь под тяжестью своей жертвы, охотники потащили ее вокруг комнаты и под звуки лесного рога и других труб благополучно вынесли за дверь к большому облегчению публики, видимо опасавшейся, как бы бравые стрелки не уронили своей добычи. Зато потом им очень хлопали, и каждый из мальчиков получил из рук господина Тумаркина настоящие часы с надписью, выгравированной на задней крышке: «За отличную стрельбу».