Убрус подвенечный нарядный на головку надеть, весь Воронеж загукать — закликать на свадьбу… И ни на миг не отпускать от себя, чтоб другому не досталась. И плевать, что девства тебя насильник богом проклятый лишил, ты ж неповинна в том. Такая краса душевная пропадает…
Мурза наливался багровым цветом, зенки чуть не вылазили из орбит. Со злости он даже начал заикаться, потом справился с речью:
— Д-д-добро, м-моя у-у-урусская я-я-ягодка! Т-ты думаешь, что лишила меня сладости мести? Ошибаешься! Место того холопа займешь ты, и ясырь будет наблюдать не его, а твои муки! Впрочем, я не единожды наслаждался твоим телом, а потому сделаю твою казнь приятной. Сорвать с нее одежду!
Через мгновение полонянница стояла обнаженной, с нее стянули рубаху и поньку. Вообще-то на Руси, где испокон веков были общие для мужиков и баб бани, не стеснялись наготы. Но здесь это было бесчестье. Краска стыда залила девушке лицо, слезы потекли по щекам.
— Не всем нукерам в походе достались молодки для плотских ласк. Радуйся: ты умрешь сладкой смертью, услаждая верных слуг Аллаха, нет бога кроме него! В шайтановом султанате это тебе зачтется!
Девушка обратила лицо к Сафонке:
— Переведи ему. Не пройдет и часа, как он горько пожалеет о своей жестокости, зубами будет землю грызть, чтоб все назад вернуть, да не поможет! И ты когда-нибудь слезами обольешься, переветчик татарский! Ты мне, дуре, поначалу приглянулся, да, видать, ошиблась. Понравился тебе сатана пуще ясного сокола! Не христианская в тебе душа и не русская — холопья!
— Не спеши судить, прикажи рядить, ясонька. Не ведаешь ты обстоятельств моих. Я бы жизнь за тебя с готовностью отдал, да не мне она принадлежит, крест я целовал мурзе для спасения души батюшкиной!
— Не подобает ратнику себя ворогу в залог закладывать, отчизной требовать ради единого человека, отца даже. Ну, хватит тары-бары разводить, перетолмачь ему мой сказ!
Будзюкей выслушал Сафонку с презрительной усмешкой:
— Угрозы порождаются бессилием. — Потом в его голосе проскользнуло беспокойство. — Или она тоже, как и ты, готова призвать на помощь шайтана? Спроси ее!
В ответ девушка перекрестилась:
— В руци божьи ввергаю душу свою. И да будьте вы все, кровопивцы лютые, прокляты до седьмого колена!
Мурза успокоился.
— Нет бога, кроме Аллаха, и значит, последователям истинной веры бояться нечего. Взять ее! А вы, урусские собаки, смотрите во все глаза и трепещите: то же будет с вами, коль ослушаетесь. Кстати, мое слово остается твердым: кто плюнет ей в лицо, будет накормлен. Мужчина, присоединившийся к нукерам, будет обменен. Не хочешь, толмач? Давно ведь женского тела не пробовал…
Сафонка даже не повернулся в его сторону. Утирая слезы, лившиеся ручьями, он смотрел, как девушку насиловали, сменяя друг друга, два десятка довольных гогочущих татар. Она молчала, сцепив зубы. Потом потеряла сознание. На нее вылили полбурдюка воды, привели в чувство — и все началось снова. Внезапно она забилась, изогнулась дугой, закричала страшно. Навалившийся на нее нукер брезгливо вскочил. Трава под нею окрасилась кровью.
— Что такое? Продолжать! — нетерпеливо крикнул Будзюкей.
Из толпы полонянников раздался женский голос:
— Эй, толмач, скажи этому людоеду, что Софьюшка была чревата от него и скинула дите. Он сам убил свое чадо!
Со злорадством, которое ошеломило его самого, Сафонка перевел. Мурза окаменел и лишь через несколько минут попытался взять себя в руки:
— Может, то была дочь. Девку не жалко. Кто сможет определить пол выкидыша?
Встала татарка из числа сахи — женщин, приставленных следить за гаремом:
— Я была повитухой, попробую. — И через некоторое время объявила: — Мальчик!
Мурза завыл дико. Сын — величайший дар Аллаха, чем больше детей мужского пола у правоверного, тем милостивее к нему небеса. Стать убийцей, пусть невольным, собственного сына — страшное горе. Лишь хан или султан волен в интересах государства казнить свое потомство, не вызывая гнева Всевышнего. Адскую месть придумала полонянка! Ведь скажи она, что в тягости, он бы не казнил наложницу — во всяком случае, покуда та не разрешилась от бремени. А с собой бы она не покончила, для христиан самоубийство — смертный грех.
Сафонке пришла в голову схожая мысль, но он догадался о большем, нежели мурза. Софьюшка (вот и узнал ее имя) отдала жизнь своего нерожденного младенца, зачатого насильником и злейшим врагом Руси, за жизнь соотечественника, Ивашки, которую она вынуждена была забрать. Не хотела рожать народу русскому еще одного супротивника. Придумала, разумница, как поразить Будзюкейку гнусного в самое сердце, отомстить за всех его жертв. И кары небесной избегла: не она сама татарчука-дитя убила, слуги евоного отца злодейство сотворили! И господу душу свою заповедывала, светлая головушка, в слове своем последнем! Боже, какая девка! Какая бы женушка из нее вышла! И собой баска, и разумом Василисе Премудрой подобна, а что по силе духа, так сущая богатырша Марья Моревна! Зачем же нас судьбина лихая разлучила…
Будзюкей вроде стал меньше ростом, скукожился, почернел. Но присутствия духа не потерял.
— Да сбудется воля Аллаха величайшего! Ты сдержала обещание, женщина-тигрица. Вот и я сдержу свое. Продолжайте услаждать себя, нукеры!
Ногайцы переминались с ноги на ногу, глядя на неподвижное окровавленное тело перед собой. Забава теряла приятность, превращаясь в наказание.
— Должен ли я дважды повторять приказы? — кротко осведомился Будзюкей.
Подданные знали, что означает этот тон. Жеребчиным табуном они вновь накинулись на бесчувственную Софьюшку и оставили ее, лишь обнаружив, что их жертва не дышит. Некоторых из них рвало.
Будзюкей без всякого интереса и оживления смотрел на казнь, а когда все кончилось, отправился в свой шатер. Нукеры тоже разошлись. Сафонка подбежал к мертвой девушке, кинулся перед ней на колени. Глаза с закатившимися зрачками тускло блестели, как яичный белок, пронзили Сафонку немым укором: не уберег… Все повторялось: он будто стоял перед телом отца…
«Это меня бог наказывает за то, что душу рогатому посулил. Софьюшка верно сказала: нельзя себя супротивнику в залог отдавать, смерти избегать ценой непомерною».
Он ткнулся губами ей в руку, еще не успевшую остыть. И дал себе клятву: больше никогда, ижно спасения души ради, ни в чем не уступать любому врагу, не идти с ним ни на какой, даже временный сговор.
Потому что и адские муки будут вряд ли хуже тех, что испытал он в этот проклятый день. Потерял Митяя и Ивашку, ставших ему отца и брата вместо. Лишился девы, кою полюбил крепко — уже мертвой. А хуже всего, что, связанный клятвой, не порятувал, ринул их. Подобно Понтию Пилату, умыл руки и смотрел, как любимых умучали до смерти.
Хоронить Софьюшку Сафонка не позволил никому, разрешил только бабам обмыть и одеть ее. Впрочем, и одевать-то было не во что, одна из полонянниц уступила свою рубаху, которая пошла на саван, а сама починила и взяла себе разорванную лопотину погибшей. Нашел Сафонка на одной из телег лопату, вырыл на краю лагеря могилу — не такую тесную, в какую отца уложил, а, как требовал обычай, большую, просторную. Досок — домовище сколотить — татары не дали, Аманак рявкнул: «Так зароешь!». А к Будзюкею парень не пошел.
Спустили тело в яму — и во второй после отцовых похорон раз Сафонка содрогнулся, увидев, как черные и бурые комья засыпают дорогое лицо. Потом упрятали Ивашку и Митяя — тут же, рядом. Последние пристанища для них помогли выкопать бабы. И снова лики друзей поглощаются землицей, уходя куда-то вглубь. А вместо живых людей — три холмика с крестами.
Прочитали полонянники молитву над убиенными братьями и сестрой своими, сухарик последней съели, водой запили — помянули, дабы покойные в царствие небесное сытыми убыли. В том, что душеньки их прямиком в рай пойдут, Сафонка не сомневался. Тут случай ясный, не как с отцом. Сгублены вражьей дланью, за святое дело животы положили, на девятый день в руцех ангельских очутятся.