На полках шкафчика чинно выстроились в ряд белые фаянсовые банки — кухонный арсенал хозяйки.

 Тимоша открывал одну банку за другой, заглядывал внутрь и, разочарованный, ставил их на полку. А лейтенант читал надписи.

 В банке, на которой значилось «сахар», не было сахару, в банке с надписью «манная крупа» не было крупы, в банке «рис» не было рису, в банке «мука» не было муки, в банке «кофе» не было кофе.

 Зато в банке «соль» на самом деле оказалась соль. А в других банках, тоже фаянсовых, но калибром поменьше, хранились перец, лавровый лист, ваниль, корица, гвоздика и мак.

 И, как назло, все специи пахучие! Они, наверное, для того и заведены, чтобы аппетит будить. А Тимоша и так на аппетит не жалуется, даже во рту у него защекотало.

 — Будто мы тут собираемся варить борщ. Или печь пирожные. — Тимоша проглотил слюну и ругнулся. — Однако мак я мобилизую. Мелкая, но все-таки провизия.

 Лейтенант молча пожал плечами и прошел в столовую.

 Обеденный стол заставлен грязной посудой. Кастрюля со следами засохшей пшенной каши, но ни одной ложки каши наскрести на дне не удалось.

 — Скареды! — Тимоша швырнул ложку в пустую кастрюлю. — Нет того чтобы оставить харч квартирантам.

 Лейтенант чувствовал себя в чужом доме, в окружении чужих вещей неловко. Тимоша же, напротив, мгновенно обжился, расхаживал по комнатам с независимым видом, будто пришел в дом, где его давно ждали. Даже походка его свидетельствовала, что в жизни, как бы она ни складывалась, ему все ясно, все понятно, нерешенных вопросов нет и быть не может…

 День набирал силу. Света, который проник сквозь щели в ставнях, все прибывало, и Тимоша принялся наблюдать.

 Во двор смотреть не к чему, обзора нет никакого.

 Окна из спальни обращены в сад, там тоже ничего интересного не увидишь: стволы деревьев вымазаны известкой, сад обнесен забором из проволочной сетки, такой густой, что воробей не пролетит.

 Тимоша долго, скосив глаза, наблюдал из крайнего окна столовой за перекрестком. Там желтела бензиновая колонка, изредка проезжали машины, но они в поле зрения не попадали…

 Хорошо был виден только дом через улицу: окна первого этажа схвачены фигурными решетками из чугуна, над подъездом висит чугунный фонарь ручной ковки.

 — Дом двадцать четыре. — Тимоша вгляделся в номерной знак. — Хорошо, цифрам не требуется перевод… Вот название не разберу. Ну-ка, погляди через свою смотровую щель…

 — «Кирхенштрассе», — прочел под жестяным козырьком лейтенант. — По-нашему — Церковная. А зачем вам название?

 — Письма сюда писать после войны. Доплатные. Благодарить за приют, за угощение. Культурно, вежливо… Ведь нужно знать свой адрес? Где прячется знамя… Церковная, напротив дома двадцать четыре.

 — Вы абсолютно правы! Как это я не догадался?

 Тимоша проверил, закрыт ли черный ход, ведущий в сад, запер парадную дверь и как был — в сапогах, в каске, с автоматом, висящим поперек груди, с гранатами на поясе — разлегся на безбрежном хозяйском ложе, составленном из двух кроватей с деревянными спинками.

 Надо же скоротать день! Как он ни короток, ноябрьский день, но до вечера, когда можно будет выбраться из дому и перетащить кое-что из вещей в подвал, еще ох как далеко!

 — Я, может, выспаться хочу напоследок, — сладко зевнул Тимоша. — Тем более кровать такая пушистая, крупнокалиберная…

 И он тут же заснул.

 Лейтенант сидел у стола и смотрел через распахнутую дверь в спальню, на спящего Тимошу.

 Каска вдавилась в пуховую подушку, а голова его глубоко погрузилась в каску. Белесое Тимошино лицо отдыхало от обычной суетливой подвижности. Ни тени тревоги или заботы. На толстых губах продолжала жить озорная полуулыбка.

 Лейтенант завидовал отважной беззаботности Тимоши. Он спал так спокойно, будто для него наступил мертвый час в доме отдыха, будто за жалюзи, за выбитыми стеклами, за стенами не лежала вражеская Восточная Пруссия.

 Счастье, что городок все время под обстрелом. Жителям запрещено сюда возвращаться.

 А если наших отбросят еще дальше?

 Что произошло вчера — мощное контрнаступление или тактический успех противника на маленьком участке фронта? А может, наши и не рвутся сейчас вперед, в этот городок? Бывают же оперативные паузы!

 Как многие молодые люди, недавно окончившие военное училище, лейтенант любил выражения вроде «оперативная пауза», «воспретить танковый маневр», «контрбатарейная борьба», «привести орудия к молчанию». Ведь лейтенант наслушался команд, которые шли по радио от «большого хозяина», и сам начал тяготеть к штабному лексикону.

 Олег Голованов ни разу не дал товарищам повода усомниться в своей смелости. Но он один знал, каких усилий стоило ему иногда поведение, присущее смелым людям. Он потому и боксом в юности занимался, чтобы отучить себя от боязни, а когда на соревнованиях новичков впервые перелез через канаты и вышел на ринг, колени у него дрожали и ноги были как ватные.

 На фронте он частенько подавлял в себе страх, который подступал к самому сердцу. Да, не раз он признавался себе в том, что трусит. И с того момента начиналось его трудное мужество.

 Тимошина смелость совсем другого сорта. Олегу лишь удавалось придать спокойное выражение своему лицу и всему телу — каждому движению, жесту, шагу, а Тимоша был внутренне спокоен под огнем. Олег чувствовал: Тимоша смел не потому, что умеет подавить в себе страх, он самого страха не испытывает.

 Но дело не в том, чтобы однажды совершить подвиг.

 Труднее, когда человек многократно или даже повседневно выбирает для себя такие нормы поведения.

 Вот воевать в танковом десанте, как выпала судьба Пестрякову, — совсем иное дело; в десанте быстрее отучишься от страха.

 Олегу как-то пришлось кататься на броне во время боя. Жутко стало, когда люк с лязгом закрылся и он остался видимый всем, а значит, и противнику, не защищенный ничем, кроме своей кожи. Нет, никогда во всей своей двадцатидвухлетней жизни Олег не был таким большим, как в ту минуту.

 Пули свистели около уха, и казалось, все они искали его одного. А ведь десантнику следует бояться и тех пуль, которые не свистят, а гудят низким тоном, потому что идут рикошетом. Десантнику следует бояться и кусочков брони — их высекают пули и осколки, сообщая им свою злую силу.

 Олега в первый его рейс так и подмывало постучаться в люк и крикнуть что есть силы туда, вниз: «Забыли меня, забыли! А я что — живая мишень?» Он все пытался съежиться, прижаться к броне.

 А на крутых поворотах у Олега возникало противное ощущение, что танк пытается сбросить его, как сбрасывал сизые пучки хвои, пропахшей бензином…

 И Олег снова с завистью взглянул на Тимошу. Тот безмятежно спал, увешанный оружием, на постели.

  8 Чтобы скоротать время, лейтенант начал слоняться по комнатам, приглядываясь к обстановке, мебели, чужим вещам. Куда ни повернешься — замки, замочки, запоры, засовы. Одним словом — орднунг!

 Ослышался? Нет, не ослышался — сверчок! Стрекотание доносилось из кухни, и непонятно было, как сверчок уцелел возле взорванной плиты. Сверчок в доме — к счастью. Но кого имеет в виду старая примета — хозяина или нынешних квартирантов?

 По обеим сторонам трюмо развешана коллекция семейных фотографий. Все мужчины без исключения в военном. Все сидят, стоят, гордо выпятив грудь, выпучив глаза, одни — в старой, кайзеровской, другие — в гитлеровской форме. Выражение лиц от этого не меняется.

Фотографии быстро надоели, и лейтенант взялся за газету, лежавшую на этажерке. «Кенигсбергский ежедневный листок» за 25 октября 1944 года. Тотчас же под заголовком газеты сообщалось, что в этот день Восточная Пруссия должна затемняться с 17 часов 15 минут вечера до 5 часов 55 минут утра. Орднунг!

 «Вот и нам эти сведения пригодятся», — подумал лейтенант.

 Правда, нужно учесть, что после выхода газеты прошло время, а дни идут на убыль. Но все-таки около восемнадцати часов можно смело перебираться в подвал. До сумерек очень далеко, хорошо, если прожит полдень.