За Митричем натужно, со скрипом затворилась дверь. Юра торопливо, с лихорадочным придыханием доложил:

— Николай погиб… Довбня…

Андрей невольно снял шапку, и Юра, запнувшись на слове, последовал его примеру.

— Что — Довбня? — наконец спросил Андрей.

— Будет вот-вот, вызвал из района отряд с инструментом… Ну а со мной все в порядке! Вот, гранат прихватил.

Андрей не понял, с каким «инструментом», — минировать, что ли, собрались этот проклятый бурт? Когда он вошел в хату, хозяйка по-прежнему сидела как из ваяние в углу, а супруг — за столом, положив перед собой огромные, раскрасневшиеся от мороза кулаки. Он так и не разделся, лишь капелюх лежал рядом, искрясь обтаявшим снегом. Глаза Митрича застыло смотрели на лампу, в огнистой синеве их была пустота.

Снаружи нет-нет и прорывалась пальба — дробно, с глухой обреченностью огрызалось подземелье, после чего всякий раз Бабенко орал «ультиматум» вперемежку с матерщиной.

— Известно вам, кто там, Иван Митрич? — спросил Андрей, через силу принудив себя к уважительному обращению.

— Кому же быть, кроме моего богоданного… — Разлепив жесткие губы, Митрич скосил налитые тоской глаза на поникшую супругу. — Его автомат, Марина? Тот самый, что был под матрацем, а?

В тягостной тишине голос Митрича звучал с простудным хрипом. Казалось, в эту минуту он не видел, не хотел видеть никого вокруг. Марина при каждом его слове лишь затравленно вбирала в плечи повязанную платком голову.

— Партизаны в свое время автоматы сдали. Все! Я трепотню его насчет любви к оружию не принял. Он же обещал снести к Довбне, при мне завертывал. Или у него в запасе было? — Митрич треснул по столу кулаком, пустой графин отозвался тоненьким звоном. — Чуяло сердце беду, ждало…

Голос его пресекся.

«Вот так, — подумал Андрей с невольной жалостью к Митричу. — Жизнь сурова, и, похоже, старик не ждал себе поблажки. Может быть, поэтому, разорванный между чувством долга и желанием мира в семье, он так переменился за последнее время. Довбня прав — сник душой. Чего это ему стоило…»

— Рад был, что уматывает он отсюда, — прошептал Митрич с каким-то тихим отчаянием в дрогнувшее лицо жены. — Только бы с глаз долой… Вот. Все мои показания!

— Я не вправе вас допрашивать.

— Это все одно… С кражей все это связано, со свиньей этой? — Он кивнул на окно со смутной пугливой надеждой в оживших глазах.

— Да нет, не только… — сказал Андрей и вдруг заметил мгновенно выступившие на лбу Митрича крупные капли пота. — А собственно, куда он уматывал, если не секрет?

— В Польшу же, со своей любовью. — Голос его был едва слышен. Видимо, он что-то понял, может быть, то самое худшее, чего ждал и во что боялся поверить. Потому и снял перед выборами свою кандидатуру…

— Без документов?

— Во Львове, говорил, оформит, заодно с институтскими бумагами…

Но Митрич уже и сам понимал — все это вранье. Пасынок — темный парень, бывший связной, почему-то попросту решил бежать и споткнулся на первом же шагу. Что-то он натворил, не зря ж решил отстреливаться до конца там, в схороне.

Андрей же не узнавал Митрича, казалось, за эти минуты он превратился в глубокого старика, серые лохмы свалявшихся на лбу волос открывали две темные глазные впадины. Они были обращены к жене, в них мешались страданье и ненависть.

— Скоро прибудет старшина, — сказал Андрей, — прошу вас никуда не отлучаться.

Излишне было напоминать. Старик поглядел на него, медленно, как неживой, снова повернулся к жене:

— Дожили… — Грудь его бурно поднялась, зябкими руками он потуже запахнул кожух. — Молчишь?!

Хозяйка вскинула голову, до крови закусив губу, глаза ее стали как две искры, и Андрей ощутил за этим внезапным, полным неистребимой бабьей тоски вызовом давно копившийся бунт, готовый прорваться, положить конец притворству, старой скрытой неприязни, нелюбви, вражде.

— Сына убивают, — процедила она, затрепетав. — Те его запутали, а эти убьют…

— Кто — те? — тихо спросил Митрич, и челюсти его напряглись узлами. — Так он что… там не один?!

Он рывком поднялся, шагнул к жене, та даже не шелохнулась, вся как изваяние, с поднятым к потолку искаженным лицом.

— Говори! Стерва…

Губы ее дрогнули в усмешке.

— Говори!!

— Отстань, дурак…

Андрей успел схватить железное, рванувшееся тело Митрича, до ломоты в кистях сжимал его, пока оно не обмякло, забившись в судорогах, и отпустил, уронив на стул. Марина рухнула головой в ладони и зашлась навзрыд.

Некоторое время в горнице стояла тишина, нарушаемая будто сейчас лишь ожившим тиканьем часов, да слышались глухие подвывы хозяйки, перемежавшиеся жарким надсадным шепотом.

— Так, — совсем спокойно сказал Митрич. — Вот оно что… Значит, они… Спанталычили бедняжку сынка. Ну не-ет, честного человека не собьешь, видно, рыло в пуху, — он говорил, как в бреду, и все качал седой встрепанной головой. — Узнаем, все узнаем, не может быть!

Пора было уходить…

— Не пойму, почему их ни дым, ни гранаты не взяли? — сказал Андрей, уже подойдя к двери.

Старик не ответил, глядя на жену.

— Тебя спрашивает человек.

Но та лишь захлебнулась в прорвавшемся вновь рыдании. Митрич поднялся, пересилив себя, подошел к ней, тронул за руку.

— Слухай меня, — проговорил он устало, — слухай, Марина. Не сложилось у нас с тобой, может, и моя вина: любил, не мог отступиться. Да нелюбимому, видно, бог судья. Но сыну твоему перед людьми отвечать. Его ты любишь, его и спаси. Выйдет добровольно, может, живой останется. Ступай, растолкуй ему, упроси. Вот и лейтенант тебе скажет.

Казалось, она не слышит его, безжизненно глядя в шевелящийся, заросший бородой рот.

— Ступай, — повторил он, — ступай, мать… Я тебя подожду здесь, мне выходить нельзя. Я арестованный.

Только сейчас до нее дошло. Поднялась медленно, на миг застыв перед ним, точно слепая, положила ему руки на плечи; он спокойно снял их и подтолкнул жену к выходу…

— Пальто надень.

Не оглянувшись, лишь поплотней стянув наброшенную шальку, сгорбленно ткнулась в дверь.

* * *

Бабенко, приподняв над сугробом голову, трижды громко повторил:

— Степан, слухай внимательно. К тебе спустится мать, понял? Спускается мать! Одна. Мы останемся на местах, стрелять не будем. Пропусти мать!

В ответ ни звука. Выждав минуту, Андрей притронулся к зябко вздернутому плечу хозяйки, в темноте он не видел ее лица.

— Можно идти.

Темная ее фигура медленно двинулась к схорону, казалось, она плывет над заснеженной землей на горестных своих материнских крыльях, слепая в своей любви и ненависти, — ни хруста, ни шороха от легких ее шагов. Потом она присела на краю ямы, нащупывая ногами лесенку. Видимо, не найдя опоры, стала сползать вглубь.

— Степа, це я, одна… — донесся ее голос. И утонул в короткой яростной очереди.

Огненная плеть хлестнула по стене хаты. Марина тонко вскрикнула и стала валиться на бок в яму. Андрей, бросившись к бурту, в последний миг успел подхватить ее под руки, и они с Бабенко оттащили ее в сторону. Женщина стонала. Юра уже копошился в своей сумке, отыскивая бинт, потом он помог ей дойти до дверей, и оба скрылись в хате.

Какое-то время все оставшиеся молчали, зорко наблюдая за буртом, изредка выплевывающим брызги огня.

— Мать стрелял! — растерянно прошептал Мурзаев, словно только теперь осознав случившееся. В блестящих глазах его застыл ужас.

— Яблоко от яблони… — буркнул Политкин. — Поквитались.

— Мать стрелял…

— Может, он не разобрал, что это она, — предположил Политкин, участливо глядя на Мурзаева. — Вот же зверюга, хуже волка, тот закапканенную лапу сгрызает…

— Нехай бы себя и сгрызли, — сказал Бабенко, — легче бы людям дышалось…

Вдали, осиянный закатной луной, серебряно полыхал лес, и все вокруг — исполосованные тенями искрящиеся буераки, сквозные, припущенные фиолетовым снегом березнячки, золотая петля реки с глазастыми мазанками по берегу, будто подсвеченные волшебным фонарем, — казалось ожившей сказкой. И странно до жути было сознавать, что в этой сказке таятся человечья ненависть и беда, свистят пули, рвутся сердца…