Щеки Николая смешно сморщились.

— Жаль, — повторил он, — до смерти…

— А мать не жаль?

Он поднялся, сунув кисет в карман, покачал головой:

— Мать — само собой…

* * *

И только Стефки все не было. Вначале Андрей выходил к часовым, подолгу околачивался на холоду, в надежде увидеть ее издалека. Раз или два мелькала белая дошка в просветах штакетника…

Он уже решился было зайти сам, да узнал, что их видели со Степаном возле клуба и дальше на дорожке к станции, мирно беседующими… Об этом ему сообщил вездесущий Бабенко, ставший добровольным соглядатаем, — видно, почувствовал, что у лейтенанта на душе. Вначале робко, потом с видом заправского сыщика, сообщал с участливым видом весть за вестью — одна горше другой, стараясь сгладить впечатление, но всякий раз верный правде.

— Вона будто строгая, лицом грустная, а он уж идет рядом, прямо не дышит, осина долгоносая. Чуть за подручку не берет. Мм… Ну, потом взял, позволила, но вроде не по душе ей. Потом, правда, засмеялась чегой-то… Правду сказал Политкин, бабы они все одинаковые, как кошки, ласку им дай!

— Значит, помирились.

— Видать, что так…

А на третий день в обед он пришел к Андрею понурый и, убито вздыхая и отводя глаза, сказал:

— Кажись, вчера помолвка была, что ли. Или загул по известному делу…

У Андрея зашлось внутри. Даже не стал спрашивать, откуда ефрейтору известно насчет помолвки. Тот сам поспешил уточнить:

— Чую, аккордеон наяривает, я сунулся, керосину вроде занять. Ну, они сидят за столиком, он, еще какие-то парубки, мать ее зубы скалит. Видно, рада до смерти…

Это было уж и вовсе непонятно. Значит, Степан все-таки едет. Тупо заныло в душе. Не мог объяснить происшедшего, понять, осмыслить.

— Я его потом встренул, — бубнил Бабенко. — Разговорились. Я спрашиваю: что ж ты, в Польшу поедешь или тута останешься?… «Поеду, — говорит, — потом. По вызову. Сейчас не могу, надо экзамены сдать за второй курс…» Учится он, оказывается, заочник, в каком-то институте во Львове.

Слова Бабенко входили в сердце, точно горячие иглы, потом боль сошла, лишь поднывало слегка. И опять казалось, будто все это — и Стефка, и этот поселок, и его беда — все сон, вот проснется, и все кончится, растает…

Не растаяло.

В тот же вечер он встретил ее на улице, близ дома. Проход во двор был как раз посредине, и они неотвратимо сближались, сворачивать было некуда. Ноги тяжелели. Вот она ближе, ближе.

Пот поравнялись, и оба на миг будто замерли. Он сказал, неожиданно для себя рассмеявшись:

— Поздравляю.

У нее дрогнули ресницы. Кажется, она что-то спросила, шевельнув губами.

— Желаю тебе всего хорошего… Счастливого пути!

И пошел дальше, ожидая ее оклика и страшась его…

Не окликнула. А когда обернулся, ее уже не было. По замерзшей дорожке гуляла снежная поземка, заметая след.

* * *

Он вскочил с лежанки. Юрин тревожный голос был продолжением тяжелого, путаного сна.

— Я уже поднял всех, вот читайте, быстрей…

В окна вползал рассвет. Юра жег спички, высвечивая обрывок бумаги, исписанный круглым детским почерком. От Стефки?! Будто горячей волной обдало всего.

— Когда получили? Где она?…

— Дом на замке… Возможно, эшелон еще на станции, торопитесь… — Одной рукой Андрей уже натягивал сапоги, другой нашарил ремень с пистолетом. — Отдала в полночь Мурзаеву… на посту… Выбежала будто по нужде. После того шум был в хате…

— Какого черта сразу…

— Мурзаев же не знал, думал — так, любовная записка, прочесть постеснялся, а я вышел проверять…

— Взять запасные диски.

— Взяли… Лахно послал за Довбней.

С Лахно столкнулись в дверях, тот, запыхавшись, доложил: старшина в Ровно со вчерашнего дня, должен вернуться.

— Быстро за мной, бегом!

Он мчался по переулку, напрямик — по снежной целине — к платформе, а в глазах все еще мельтешили строчки, беспомощно призывные, прощальные, будто выстукиваемые его собственным, колотящимся сердцем… «Коханый мой… Больше не увидимся… И не думай про меня плохо, одна я, никто не нужен… А Степан — враг, вин утекае за границу. Вечером я вшистко поняла. В Ровне долгая стоянка, передай Довбне…»

Эшелон тронулся, едва они выскочили на широкую поляну перед насыпью, — словно только и ждал их появления. Медленно, едва заметно поплыл перед глазами; в темных проемах теплушек пестро толпились отъезжающие, голубями вспархивали платочки, им отвечали с перрона. Многоголосый людской гомон, плач, смех, прощальные возгласы…

Андрей лихорадочно всматривался… и вдруг какое-то движение в дверях вагона, кто-то пронзительно вскрикнул, и вслед за тем белый колобок спрыгнул на насыпь и помчался в его сторону. Стефка! Она неслась, точно по воздуху, сливаясь с белизной поля. Он рванулся с места, почему-то вдруг испугавшись за Стефку, но в следующее мгновение испуг исчез и уже ничего не было — ни людей, ни товарняка, ни земли, ни неба, только этот белый комочек, летящий ему навстречу.

Из окна паровоза высунулась голова машиниста. Андрей, выхватив пистолет, пальнул в воздух.

— Стоп! Стопори… Юра… все к вагону, взять его, гада!

— Ложись! — отдался в ушах голос Бабенко.

— Ложись! — Андрей, прыгнув, чтобы свалить Стефку наземь, уберечь, услышал треск выстрела и почувствовал в объятиях теплое, вдруг обмякшее тело. Мгновенный проблеск боли в расширившихся зрачках.

И еще увидел, как, спрыгнув на насыпь, на повороте метнулась к лесу высокая фигура в черной дубленке. Солдаты кинулись вслед.

— Душа вон… Живьем! Сержант! — и не узнал своего голоса, растворившегося в хриплом облачке пара.

Он все еще оцепенело следил за скользившей в перелеске фигурой в дубленке, не выпуская из рук ставшую легкой, как пушинка, Стефку, страшась заглянуть ей в лицо. Словно окаменел среди набежавших людей.

Кто-то крикнул: «Где сани?», «Давай в медпункт», «А, черт, да отпусти же ты». Ее чуть не силком вырвали у него, и последнее, что он наконец заметил, отдавая в чужие руки теплую, родную, точно прикипевшую к ладоням тяжесть, — улыбающиеся, совсем как живые, карие Стефкины глаза.

И, внезапно ослепнув, с клокочущей у горла ненавистью кинулся Андрей вправо, наперерез, стараясь отсечь беглеца от невидимой за лесом дороги. Впереди, в гущине опушки, треснули выстрелы. Лишь на миг обернулся, услышав за спиной топот, — следом бежал Бабенко с автоматом наперевес. И снова он мчался, увязая в подмерзшем сыпучем насте, со сбившимся дыханием, ощущая какой-то странный посвист в ушах, словно искала в нем выход сдавленная злость. Так бывало в последнем броске, по накрытой огнем нейтралке, когда уже ничего не оставалось, как рвануть напропалую.

В последний раз замаячило и как бы присело черное пятно дубленки в кустах ракитника, но Андрей не свернул вбок, не залег, весь чужой, раскаленный, будто налитый свинцом, — ударь пуля — отлетит, с одной жгучей мыслью — взять живьем… Дорога, главное — дорога, там машины, прыгнет, гад, в кузов попутки, соскочит, потом снова в чащобу — ищи-свищи.

Они выскочили к дороге почти одновременно — Николай с Юрой шли от леса, Андрей с Бабенко справа от поселка. Он смотрел на приближавшихся солдат с упавшим сердцем.

— Упустили!

— Не должно быть. Не могли, — сказал Николай, виновато сдвинув шапку на бровь, от взмокших его волос подымался пар. Вид у всех был растерянный.

— Почему не могли? Он же из лесу…

— Нет, лейтенант, — покачал головой Николай, — мы брали с запасом. И возле дороги, в кюветах ни одного следа. Лахно на всякий случай там оставил.

— Что же он, на крыльях улетел, мать вашу так?

— Ну, что уж вы, товарищ лейтенант, — поморщился Юра, — никуда не уйдет теперь. Разобьемся, найдем, надо только сообразить.

— Когда соображать, тютя?

— А может, он… — начал Бабенко, но Андрей перебил его.

— Машина проходила? Хоть одна?

— Да нет…

— Да или нет?!

— «Виллис» какой-то, только зад и увидели, — сказал Николай. — Что ж он дурак, сам в пасть кидаться? Да он и не мог успеть к машине.