— Если бы Роза замычала, мы бы знали, в какую сторону плыть, — сказал Альберт.
Мы стали прислушиваться в тумане, но Роза не мычала. Было тихо и пустынно, словно настал конец света, и жутко холодно.
— Что-то плывет, — сказал Альберт.
Плыло что-то серо-белое и растрепанное, оно двигалось чрезвычайно медленно, кругами, и приближалось к нам вместе с мертвой зыбью.
— Это серебристая чайка! — сказал Альберт. Он подхватил птицу веслом и поднял ее на плот. На плоту птица казалась очень большой, она продолжала ползти кругами.
— Она хворая, — сказала я, — ей больно! Альберт взял ее в руки и посмотрел, но тут она начала кричать и бить одним крылом.
— Отпусти ее, — заорала я.
Все выглядело страшно — и этот туман, и черная вода, и птица, метавшаяся в лодке и непрерывно кричавшая… и я.
— Дай мне ее, я обниму ее, мы должны ее вылечить! — Я уселась на плоту, Альберт положил птицу мне на руки и сказал:
— Ее не вылечить. Мы убьем ее.
— Тебе бы только убивать да убивать, — ответила я. — Смотри, как она прижимается ко мне, она одинокая и несчастная.
Но Альберт сказал:
— У нее червь! — И, подняв одно крыло, показал, как тот ползает.
Я закричала и отбросила от себя птицу. Потом я начала плакать и, продолжая сидеть в переливающейся чрез край плота воде, глядела, как Альберт очень осторожно взял и осмотрел крыло.
— Тут уже ничего не поделаешь! — объяснил он. — Крыло сгнило. Птицу нужно только убить!
— Пусть она улетает, — прошептала я. — Может, она все-таки выздоровеет!
— А что она прежде выстрадает? — возразил Альберт.
И, вытащив свой финский нож, он взял птицу за голову и прижал ее к плоту. Я, перестав плакать, смотрела, я не могла отвести глаз. Альберт передвинулся и оказался между серебристой чайкой и мной. Затем, перерезав ей горло, дал голове соскользнуть в воду. Когда он обернулся, лицо его было совершенно белым.
— Тут кровь, — прошептал он и весь затрясся. А потом смыл ее.
— Не обращай внимания, — успокоила его я. — Видишь ли, лучше так, чтобы она больше не мучилась.
Он был такой добрый, что я снова заплакала, и на этот раз плакать было чудесно. Все миновало, и все было хорошо.
Альберт всегда должен был все устраивать. Что бы ни случилось и как ты себя ни поведешь, Альберт все устроит и уладит.
Он стоял и смотрел на меня грустным, непонимающим взглядом.
— Хватит злиться, — сказал он. — Видишь, туман рассеивается, и ветер меняется.
ПОЛОВОДЬЕ
Однажды летом под навесом на лодочной пристани было пусто, потому что Каллебисин только и делал что рыбачил. Мама сидела каждый день на веранде и иллюстрировала книги, а потом посылала иллюстрации в Борго с лодкой, перевозившей туда салаку. Время от времени она залезала в море, купалась, а потом снова рисовала.
Папа смотрел на нее, а потом пошел и заглянул под навес и в конце концов поехал в город и привез оттуда вращающийся шкив, и ящик с глиной, и железные подпорки, и все для лепки. Он превратил навес на лодочной пристани в мастерскую, и все вокруг проявили к этому интерес и стали помогать папе. Они пытались убрать оттуда инструменты Каллебисина и хотели подмести пол, но им не разрешили.
Папа рассердился, и тогда все поняли, что навес стал священным, и там ничего, даже самую малость, трогать нельзя. Никто не спускался больше на береговой луг, а лодки так и остались лежать возле пристани, куда они приплывали груженые салакой.
Лето стояло очень жаркое и ветра совсем не было.
Мама все рисовала и рисовала, и всякий раз, когда иллюстрация была готова, она ныряла в море. Я стояла возле стола на веранде и ждала вплоть до той самой минуты, пока мама не начинала размахивать рисунком, чтобы тушь высохла быстрее. И мы обе смеялись, вспоминая о том, как бывает в городе, где рисуешь ночью и так устаешь, что становится худо. Затем мы бежали вскачь к морю и прыгали в воду.
Когда у Каллебисина появлялись в сарае дачники, мне приходилось носить брючки даже в воде.
Папа работал в своей новой мастерской. Он шел туда после того, как, поудив рыбу, выпивал свой утренний кофе. Папа любит удить рыбу. Он поднимается в четыре часа утра, берет свои удочки и отправляется к болоту с уклейками.
Было так жарко, что уклейки в заливе подохли, и мы каждый вечер ставили сети возле Песча ной шхеры. На веранде мы всегда держали пакет с хрустящими хлебцами для папы. Он набивал полные карманы хлебцев и выплывал в море на лодке через пролив.
Грузило — очень важный предмет. Можно бродить часами, не находя подходящего камня. Он должен был чуть продолговатый и с выемкой посредине. Утром папа удит рыбу сам по себе. Никто не мешает ему и никто ему ничего не возражает. Скалы чудесно освещены и выглядят так же прекрасно, как если бы их нарисовал Кавен. Сидишь теперь там, смотришь на поплавок и знаешь, где клюет и когда клюет. Одна мель носит имя папы, она называется Камень Янссона и будет зваться так во все времена. Затем медленно шагаешь домой и смотришь, не поднимается ли дымок из трубы.
Никто больше не любит рыбачить. Мама держит сачок для рыбной ловли. Но у нее нет чутья на хорошие места, где водится рыба. Такое чутье — врожденное и крайне редко встречается у женщин.
После утреннего кофе папа отправлялся в свою новую мастерскую. Каждый день было одинаково жарко, и ни днем, ни ночью не дул ветер.
Папа все больше и больше мрачнел. Он начал говорить о политике. Никто и близко не подходил к лодочному навесу. Мы больше не купались у подножья горы, а лишь в первом морском заливе. Но хуже всего были дачники Каллебисина. Они наискосок пересекали вершину холма, когда видели, что папа идет к себе в мастерскую, называли его «скульптор» и спрашивали, как обстоят дела с вдохновением. Никогда ничего более бестактного я не слыхала. Они проходили мимо навеса на лодочной пристани, ничуть не пытаясь, чтобы их не заметили, они прикладывали палец к губам и что-то шептали, и кивали друг другу, и хихикали, а папа, естественно, видел все это через окошко.
Но самое ужасное было то, что они предлагали ему темы для творчества. Они подсказывали ему, что он должен ваять! Маме и мне было жутко стыдно за них. Но мы ничем не могли ему помочь! Папа все больше и больше мрачнел и в конце концов вообще прекратил разговаривать! Однажды утром он даже не поплыл рыбачить, а остался лежать в постели, не спуская глаз с потолка и сжав губы.
Погода становилась все жарче и жарче.
Но потом совершенно внезапно вода поднялась. Мы заметили это только тогда, когда однажды ночью подул ветер. Множество сухих веток и всякого мусора летело вниз с холма и билось о наши стекла, лес шелестел, а ночь выдалась такая жаркая, что невозможно было даже накрыться простыней. Дверь распахнулась и начала стучать, а мы выскочили на крыльцо и увидели, что за Хэльстеном катится что-то белое, а затем заметили, как аж у самого колодца наверху блестит вода.
Папа обрадовался и закричал: «Черт, какая погода!» Натянув брюки, он мигом выскочил из дому. Дачников Каллебисина словно ветром сдуло на вершину холма. Они стояли там в ночных рубашках и жались друг к другу, не имея ни малейшего представления о том, что им следует делать. Однако мама с папой спустились вниз к берегу, а там уже плыла на полдороге к островку Рёдхольмен пристань. Плыла вместе со всеми лодками, которые толкались и теснили друг друга, словно живые, а садок порвался, и весь крепежный лес был уже в пути, пересекая пролив. Потрясающее зрелище?
Трава была залита водой, которая все поднималась и поднималась, а весь ландшафт с бурей и ночью, простиравшейся надо всем, совершенно преобразился, став новым и незнакомым.
Каллебисин помчался за мокнувшей в котле веревкой, Фанни кричала и била в жестянку, а ее белые волосы развевались во все стороны. Папа поплыл на веслах к пристани с канатом в руках, а мама, стоя на берегу, держала канат за другой конец.
Все, что только было на холме, оказалось в море, и береговой ветер погнал все это в пролив, ветер дул все сильнее и сильнее, а вода только и делала, что поднималась.