Изменить стиль страницы

Самые противоречивые оценки у читателей рукописи вызвали отрывки из дневника Елены Скрябиной. Видимо, в первую очередь, потому, что написан дневник хотя и русским человеком, но «по другую, послевоенную сторону баррикады». Некоторые считают взгляды Е. Скрябиной пораженческими, другие восхищаются ее мужеством, ее желанием бороться за спасение детей в условиях царившего в Ленинграде голода. Многих заинтересовала последующая судьба матери и ее обоих сыновей. В 1963 г. Е. Скрябина потеряла младшего сына Юрия, погибшего во время своего свадебного путешествия из-за землетрясения в Италии. Вот тогда-то у нее и возникла мысль достать старую тетрадь, вывезенную из блокадного Ленинграда. Через двадцать лет после войны эти записи показались ей «в какой-то мере повестью о жизни и смерти, о невозвратных потерях, о редких неожиданных радостях». Она решила оставить свой дневник в первоначальном виде, изменив лишь несколько имен. Возможно, поэтому возникли некоторые смещения по времени в ее воспоминаниях.

Записи из дневника немецкого унтер-офицера Вольфганга Буффа свидетельствуют, на мой взгляд, о том, что и агрессоры могут быть «жертвами войны». Известный немецкий писатель Вальтер Кемповски опубликовал недавно свой монументальный труд «Эхолот», где прослеживает Вторую мировую войну через дневниковые записи и высказывания знаменитых и малоизвестных людей, живших в то время. Каждый из них высказывается в один из дней, отведенных ему писателем. Нашлось там место Томасу Манну, Черчиллю, Сталину, Даниилу Гранину. Но есть там и выдежка из дневника Вольфганга Буффа. И это, наверное, достаточно убедительное доказательство того, что его мысли о войне из далекой России с мечтой о мире актуальны и через 60 лет.

Я долго думал, чем закончить мою работу. Некоторые из тех людей, кто уже ознакомился с моей рукописью, говорили, что в ней обязательно должна быть Ольга Берггольц, пожалуй, самая значимая личность блокадной эпопеи, символизирующая своим творчеством и именем мужество всех осажденных ленинградцев. Недаром именно ее слова «Никто не забыт и ничто не забыто» как призыв против беспамятства помещены на гранитной стене Писка-ревского мемориального кладбища.

В ее книге «Дневные звезды. Говорит Ленинград» (М.: Правда, 1990) имеется небольшой рассказ под названием «Гутен морген, фриц». Это блокада глазами ребенка, который в своем человеческом восприятии итогов войны оказался мудрее иных взрослых.

Данным рассказом мне бы и хотелось поставить точку в сборнике «По обе стороны блокадного кольца».

Ольга Берггольц

Гутен морген, Фриц

Так вот, была у нас в Ленинграде у моей подруги дочка Галя. Когда началась блокада, ей было около четырех лет, а старшему брату ее, Вадику, лет десять. Дети были умненькие и пытливые, всем интересовались и, как все блокадные ребята, понимали и думали свыше своих лет. Они переносили голод с мужеством и терпением, которым позавидовал бы иной взрослый. Они никогда не скулили, не плакали, не клянчили у матери еды. Они понимали — этого делать нельзя. Одетые во все теплое, в шубейках и шапках-ушанках, они безмолвно, неподвижно сидели рядышком на кровати в очень холодной большой комнате, сидели и молчали… ждали очередной кормежки.

И Галка ни разу не попросила есть раньше срока. Но, съев какую-нибудь столовую ложку соевой каши или блюдечко дрожжевого супа с крохотным кусочком хлеба, она обязательно вздыхала, улыбалась и, заглядывая в сумрачное, полное круто сдержанного отчаяния лицо матери круглыми своими милыми глазами, говорила заговорщицким тоном:

— А когда в следующий раз фрицы к нам под Ленинград придут, мы все булки в чемоданы спрячем. Вот они у нас их и не отнимут.

Она уже знала, что это «фрицы» — немцы — отняли у нее пищу, что это из-за них она и Вадик не могут играть, радоваться, бегать в. соседний Екатерининский садик, а могут только вот так безмолвно сидеть, прижавшись друг к другу.

Надо сказать, что к мысли о «фрицах», о врагах, Галка возвращалась очень часто, — с каждым годом блокады все чаще. Если они с матерью проходили мимо разбомбленного дома, Галя непременно спрашивала:

— Мама, а в этом доме кого фриц убил?

Мать отвечала односложно, угрюмо:

— Мальчика.

Шли дальше.

— Мама, а вот в этом доме кого фриц убил?

— Старушку.

Но если Галка не плакала и не просила есть, понимая, что того делать нельзя, то, когда случался воздушный налет или артиллерийский обстрел, она начинала метаться, как-то совсем не по-детски тосковать, беззвучные крупные слезы бежали у нее по щекам, и, поднимая к матери умоляющие глаза, она спрашивала:

— Мама, ну почему фриц хочет меня обязательно убить?

— Потому что он — фриц. Немец.

Галка продолжала молча плакать.

— Ну, чего ты плачешь, Галочка, — утешала мать. — Мы же в первом этаже. Он сюда не попадет. Ты же у меня храбрая, не бойся.

— Я не боюсь, — ответила Галя, когда ей было уже почти семь лет. Нет, я не боюсь. Мне обидно…

«Нельзя, чтобы плакало дите…» А дите плакало от обиды, что его зачем-то хотят убить…

Рокот самолетов в небе, свист бомб пронизывали Галку неистовым страхом, и она не любила смотреть на небо.

Маленький, низкорослый человек, гуляя по улицам в минуты затишья, она смотрела больше себе под ноги и, заслышав самолет, бежала в подворотню.

И вот настал день, когда Ленинград салютовал в честь полной ликвидации блокады. Мать вывела Галю и Вадика на улицу, и они встали рядом со своим подъездом, напротив Гостиного двора. А на углу Гостиного двора висел громадный плакат, изображавший фашиста в каске с рогами, гориллообразного, несшего в вытянутой руке окровавленную женщину.

Раздался первый торжественный, праздничный, победный залп. Миллионы сверкающих огней взлетели в небо, и дети подняли глаза, следя за каскадом огней, стремглав летящих и падающих, сверкая, ликуя, трубя!..

Но в ту секунду, как Галка подняла глаза, взгляд ее упал на плакат напротив, на плакат, ярко озаренный победным огнем.

— Мама, — замерев, спросила Галя, — кто это?

— Это фриц, — ответила мать.

И Галя больше не отрывала глаз от плаката. Она смотрела на ту гнусную рогатую гориллу и тихонько повторяла:

— Так вот он какой — фриц… Так вот, значит, какой он…

Мать испугалась этого шепота. Она стала тормошить девочку.

— Галя, Галенька! Да ты посмотри на огоньки! Не смотри ты на эту дрянь!

Но Галя не смотрела на фейерверк, на ликующий салют… Она неотрывно смотрела на своего врага, который отнял у нее булки и хлеб, который непременно хотел ее убить, смотрела и шептала:

— Так вот он какой — фриц…

Наступила весна. Вадик и Галя целыми днями могли играть теперь в садике возле их дома — ведь обстрелов и бомбежек больше не было! — в сквере около Александринского театра. И вот однажды в поддень Галя пришла с прогулки притихшая, задумавшаяся как-то слишком глубоко и важно для ребенка. Она повздыхала, походила от окошка к окошку, потом подошла к матери и сказала:

— Мама, знаешь, а я сегодня живого фрица видела…

Тут надо сказать, что очень мало кто из нас, ленинградцев, видел живых немцев во время блокады. Мы имели дело с врагами-невидимками, и это было, наверное, мучительнее, чем иметь дело с врагом, лицо которого видишь.

— Где же? — спросила мать.

— А мы в скверике играли, и вдруг мальчишки прибежали и кричат: «Ребята, ребята, пойдемте пленных немцев дразнить. Они Александринку ремонтируют». Ну мы и побежали. И мальчики стали кругом них прыгать и дразнить. Я вот тут и увидела живых фрицев.

Галя замялась, потупилась и сказала тихо:

— Знаешь, мама, они худые, зеленые такие, как наши дистрофики.

— Ну и как же ты их дразнила?

Галя потупила еще больше беленькую, круглую свою головку, смущенная, чуть виноватая улыбка озарила ее лицо. Но она прошептала внятно и твердо:

— Я не дразнила. Я подошла к одному и сказала ему: «Гутен морген, фриц!» И знаешь?! Он меня по голове погладил!..