Гриша вернулся пристыженный: ему было досадно, что не сумел убежать от Барабака. Но дед словно не замечал его переживаний. Он по-прежнему сидел на плуге и печально смотрел вдоль глубокой, ровной, как струна, борозде.
— Вот тебе и ровная борозда, — тяжело вздохнув, проговорил он. — Э-э-э, хлопче. В жизни ровных путей не бывает. Не-ет, такого не скоро дождешься. И другие думают так же, как ты: не стало панов, значит, сразу мед ложками. А оно ж не так… Вот хоть бы эта земля. Куда она годится? Все из нее высосано, выжато. Какой урожай на ней? Полсотни пудов соберешь, так и то хорошо. Польские паны с нашей землей обходились, как воры в чужой хате: хватай, что поближе.
— А мы теперь половину оставим на перелог, — по-хозяйски решил Гриша.
— Э-э, нет! — качнул отяжелевшей от дум головой дед Конон. — Если по-хозяйски, так надо осушить Зеленый клин и всем селом перейти туда, а этой земле дать отдохнуть. Только ж не нравится это панам. — И дед уже с иронией добавил: — Не дозволяет пан бандит.
— А что, Левка что-нибудь об этом говорил? — с тревогой спросил Гриша.
— Не бойся, Зеленый клин опять будет пашней. Никакого бандюги спрашивать не пойдем. То добре, что учитель стал председателем всего района. С этим человеком добьемся своего. Нам только бы дружно взяться…
Гриша тер картошку, а мать, склонившись у жарко натопленной печи, пекла оладьи. Слева у нее под рукой стояла ночевка с натертой картошкой, справа, на скамье, застланной белым холстом, лежала уже порядочная горка подрумяненных оладий. Но мать все пекла и пекла. А Гриша все тер и тер картошку. Готовился пир горой. Сегодня придет Антон Маракан, которого все считали погибшим. А он, оказывается, жил где-то чуть не в самой Москве.
Даже дед Конон ждал гостя, о котором уже пошел по селу шепоток, будто он в Советах стал машинистом на такой машине, что как зацепит Чертову дрягву, так и уведет в самое море. Старик принарядился, надел синюю сатиновую рубаху, обул сапоги, которые оставил тогда Крысолов да так и не захотел забирать обратно. Это, говорит, исторические сапоги. «Вы, Конон Захарович, в этих сапогах принесли нам новую жизнь. Пусть они остаются у вас навсегда!» От сапог комната наполнилась густым острым запахом дегтя.
Повесив над столом купленную специально для такого торжественного случая керосиновую лампу с голубым абажуром, Конон Захарович сидел в переднем углу и читал газету. Читает он ее уже второй день по буковке. Со времени гражданской войны он ничего не читал и даже забыл некоторые буквы.
В сравнении с мигающим желтым огнем лучины, ровный белый свет лампы казался ярким, торжественным. От одного этого света весь сегодняшний вечер был похож на необычный праздник, какого еще не бывало в этой покосившейся, маленькой, но уютной хатенке.
Гриша за работой тихо напевал, изредка его пение переходило в посвист. И тогда сразу же, как резкий удар кнута, в затылок его впивался недовольный взгляд деда. Гриша тут же умолкал и украдкой посматривал на дедушку, который снова читал свою газету.
И опять шуршала картошка о большую самодельную терку и одна за другой шлепались на рушник горячие, вкусно пахнущие оладьи.
Картофельные оладьи, а по-морочански млынци — самая любимая, праздничная еда полешуков. В домах с большим достатком их макают в сметану, в мед, в масло, в котором плавают ломтики поджаренного, зарумянившегося творога. Никакой сдобы, никаких печений даже зажиточные полешанки не знают, потому что им некогда было заниматься какими-то выдумками. Стряпать что-то особенное могли только паны, за которых все делают слуги. А простой мужичке надо встать чуть свет, поскорее накормить семью и первой выйти в поле. И пусть не судят полешанку за то, что на целую сотню лет отстала она в кулинарном искусстве!
Оладьи уже были перемазаны маслом и в огромной глиняной миске задвинуты в накаленную печь, из которой выбрали на шесток жар. Оляна, глядя в зеркальце, вмазанное в коминок, покрывала голову белым с голубым горошком платком, когда в сенях звякнула щеколда и послышался тихий, осторожный стук в дверь.
В Морочне никто не стучался, входили, как домой. Поэтому все сразу поняли, что это он.
Антон вошел тихий, смущенный. На широком ремне через плечо у него висел огромный ящик, обитый кожей. На ящике сверкали белые железные угольнички, замочки и какие-то кнопочки.
Поставив ящик на лаву и тяжело вздохнув, будто обрадовавшись, что наконец-то сбросил с плеч свою нелегкую ношу, Антон не спеша и торжественно проговорил:
— Ну, здравствуйте в вашем доме! — Подойдя к столу, подал хозяину свою огромную, увесистую руку с жесткими, словно дублеными пальцами. — Доброго вам здоровья, Конон Захарович. Вот и пришлось увидеться, хотя уже и не надеялся попасть в родные края.
— Здравствуй, Антон. Здравствуй. — Выйдя из-за стола, Конон Захарович сердечно пожал руку гостя. — Спасибо, что не забыл. И жил, по всему видно, добре, а родного кута не забыл.
— Не забывается он, родной кут. Хорошо живешь или плохо, а родимая сторонка тянет, вечно кажется самой лучшей на свете…
— Что правда, то правда, — с грустью согласился дед, видно вспомнив свои давние скитания по чужим просторам. — Садись, Антон, рассказывай, где бывал, что видел…
Антон подошел к Оляне, которая все стояла у печи и прятала от отца глаза, тихо поздоровался и спросил, где же Гриша.
— Да вон он сидит. Не узнал?
— Тю! Так это он?! Грыць! Так ты ж вот таким был, как я ушел в Советский Союз. — Антон показал рукой чуть выше пояса и, обратившись к Оляне, спросил: — Это что ж, ему уже шестнадцать?
— В октябре исполнится.
— Здравствуй, Григорий, здравствуй. — Антон солидно, как равному, протянул руку.
Грише показалось, что рука его попала в огромные железные клещи. Пальцы слиплись. Но он и виду не подал, что больно. Гость сам догадался:
— Рука у меня чугунная. — Антон виновато качнул головой. — Раздавлю пальцы, нечем будет играть, а я ж привез тебе… — и не досказав, что именно привез, Антон подошел к своему черному ящику.
Дед Конон еще сильнее выкрутил фитиль. Один рожок белого пламени вытянулся, покраснел и стал чадить. На стекле сразу же появился черный язычок сажи. Но никто не замечал этого, все смотрели на загадочный ящик.
Раскрыв ящик, Антон вынул огромную, сверкающую белоснежными пуговками гармонь и на вытянутых руках поспешно поднес ее Грише.
— Вот, учись играть по-настоящему, — просто, как о чем-то обыденном сказал он Грише. — Я хотел подарить тебе такую штуку еще тогда, при панах, да не за что было купить, сами знаете, каким я был неудачником. Называется эта гармонь баяном.
Гришу бросило в жар. Он слышал это волшебное слово по радио. Но не имел представления, что за ним скрывается. Изумленно, со страхом, словно на какое-то колдовство, смотрел он на множество пуговок, сверкающих ослепительной белизной. Ему казалось, стоит прикоснуться к этой волшебной штуке — и перед ним распахнутся необычайно широкие ворота и он войдет в новую, неведомую и чудесную страну.
Баян!..
Гриша обескураженно глянул сперва на мать, которая концом платка вытирала слезы и молчала. Потом повернулся к деду.
Конон Захарович стоял посередине комнаты и в недоумении широко расставил руки, словно хотел сказать: «Да что ж оно такое!»
— Бери! — тряхнул баяном Антон. — Я недавно получил большую премию за осушение болота и купил тебе.
— Мне? — как во сне, переспросил Гриша и вдруг схватил баян. Сел на лаву, положил инструмент на колени.
Взял аккорд. Растянул мехи. Комнату взбудоражила безалаберная, резкая мешанина звуков. Гриша наклонился, прижался головой к инструменту и все быстрее, и все нетерпеливее начал пробовать одну за другой белые, как лепестки лилии, пуговки ладов.
Но указательный палец, расплющенный полицейской дубинкой, захватывал сразу по две пуговки, и получались совсем не те звуки, какие были нужны.
Нервными, порывистыми движениями Гриша накинул ремни на плечи, уселся поудобней и дрожащими от нетерпения пальцами стал приспосабливаться играть большим и тремя здоровыми пальцами. И только теперь он по-настоящему понял, что значит для музыканта палец. Испорчен один только палец, а играть невозможно. Он, этот раздавленный указательный палец, связывал движение всех остальных, точно был самым главным на руке.