Тихо. Рукомойник роняет в таз тяжелые капли. Сверчок, настоящий довоенный сверчок, неторопливо поскрипывает где-то в углу, на печке, источающей благотворное тепло. И будто нету рядом большой, страшной войны, будто еще не стонут под немцем огромные пространства советской земли... Но на один-то день можно об этом забыть?

Дома! Дома же! Дети рядом. Сыта, в тепле, в тишине. И этот сверчок. Как же это хорошо быть дома и так вот лежать на чистой простыне, под стеганым одеялом, и думать, думать и, по старой моей привычке, как бы мысленно писать тебе, Семен, письмо, рассказывая о нашем житье-бытье.

Что же произошло со мной после того, как я оказалась одна в этом нашем «зашкафнике»? Ничего особенного. Действительно, ничего особенного. Но ведь мы с тобою были всегда откровенны, и я должна к этому добавить — ничего и многое.

Да, да, вот так бывает с нами, женщинами. Ничего и многое. И вот сейчас я радостно перебираю кусочки этих воспоминаний. Но прежде всего в «зашкафник» вкатилась тетя Феня. Она, видите ли, сегодня в «отгуле». Дела у нее нет, и наше Совинформбюро стало выдавать мне длиннейшую сводку о том, что происходило тут без меня. Дорогие новости о близких мне людях. Но, честно говоря, слушала я ее вполслуха, все время была настороже — не хлопнет ли дверь, не раздадутся ли твердые шаги? И они раздались. Решительный стук костяшками пальцев по шкафу.

— Вера, можно?

— Да, да, конечно, Василий.

Ты извини меня, тетя Феня, верный мой Санчо Панса! Прервав твои рассказы, я вскочила, глянула в затемненное стекло шкафа, еще верно служащее зеркалом, при этом я даже забыла об удивительной способности тети Фени впитывать и распространять слухи.

Василий сразу заполнил собою весь «зашкафник». В нем стало тесно троим. Но тетя Феня, чтоб ей пусто было, не ушла, а лишь отодвинулась вглубь, куда-то к своей богоматери.

— У тебя тут много дел? — спросил Василий с несвойственной ему и потому даже немного смешной робостью.— Я бы довез тебя до дому. У меня тут машина.

Подвезти! Два квартала? Гм-гм... Ну чего он, чудак, темнит? Но, должно быть, уж так устроен человек, что иногда и самые серьезные, мужественные люди могут вдруг превращаться в ребятишек, прячущих что-то всем, всем очевидное.

— И верно, и правда, и подвезите ее,— посыпала свой горошек тетя Феня.— И подбросьте. — И я была ей за это очень благодарна.

Молча прошли мы с Василием через палаты. Должно быть, все-таки новым раненым известна история нашего госпиталя. Может быть, они даже догадались, кто мы? На нас смотрели из всех палат... А, все равно! Пусть думают что хотят.

Так дошли до раздевалки.

На стуле против вешалки сидел военный с тремя шпалами и медицинскими эмблемами на зеленых петлицах. При нашем появлении он встал.

— Вот, познакомься, Вера. Это военврач второго ранга Светличный, начальник медсанбата нашей дивизии. Пока еще медсанбата, правда, у него нет...— Василий усмехнулся.

— Но будет, товарищ полковник, будет,— ответил военный.

Мы пожали друг другу руки.

В дверях появилась Мария Григорьевна, и я сразу забыла об этом начальнике будущего медсанбата.

Мгновение мы стояли друг перед другом. Лицо Марии Григорьевны, как всегда, было неподвижно, замкнуто на все замки. И вдруг я увидела то, чего ни разу не видела на нем,— улыбку. Такую удивительную, что она как-то сразу преобразила не только суровое, некрасивое лицо, но и всю эту женщину. Будто от этой улыбки в холодной, сырой раздевалке, где под потолком еле теплилась слабенькая электролампочка, разом стало и суше, и теплее, и светлее.

Из-за спины Марии Григорьевны выглядывали лихо загнутые вверх косички Раи.

— Здравствуйте, Вера Николаевна! — только и сказала Мария Григорьевна.— Эта коза-стрекоза,— она вытолкнула вперед девочку,— вот эта прибегла ко мне и кричит: «Нашу Веру выпустили! Вера вернулась!..» Корыто бросила — и сюда.

Больше она ничего не сказала. Поддернула концы темного платка, покрывавшего ее голову. Улыбка погасла.

— Здравствуйте, Василий Харитонович!

И Василий, став строгим, да яге торжественным, отвесил ей такой же почтительный военный поклон, как только что Громовой.

— Здравствуйте, Мария Григорьевна!

Наша сестра-хозяйка посмотрела на меня, на него, на Зинаиду, застывшую с моим пальто в руках. Мне почему-то вспомнилось: большие хлопоты и печали, казенный дом, трефовый король на сердце... или что-то в этом роде. Нет, не карты твои, а сама ты, отбельщица с «Большевички», великий сердцевед. Все-то ты видишь, все-то ты знаешь. И вот сейчас вместо всяческих восклицаний, приличествующих случаю, вместо охов, ахов сочувствия и слез ты коротко произносишь самое для меня нужное:

— Ну, поздоровались и попрощаемся. Меня белье ждет, мой-то, может, и не сообразит бак с плиты составить. Перекипит.

Она повернулась и ушла так торопливо, что девочка даже огорчилась:

— Мама Зина, чего это она? Я бегла-бегла, а она взяла да и ушла.

— Так, видишь, боится: белье перекипит,— ответила ей Зинаида и принялась энергично напяливать на меня пальто.

Василий уже оделся. В шинели, в папахе, он стал еще выше. Его начальник медсанбата в своей ушанке кажется рядом с ним малорослым, а ведь тоже дядя — дай бог... Еще и он тут! Неужели так мы и не сможем поговорить?

— Товарищ Светличный, вы сами передайте доктору Трешниковой свои предложения. Я в ваши ученые дела вмешиваться не могу,— говорит Василий и, присев на корточки, заводит разговор с девочкой. С детьми он всегда говорит серьезно; должно быть, этим и привлекает их к себе.

Свеличный сразу, как говорят, берет быка за рога.

— Вера Николаевна, что вы скажете, если я предложу вам место хирурга в нашем медсанбате? Полевая военная хирургия — самая лучшая школа, это еще Пирогов говорил...

Ну вот, здравствуйте, пожалуйста, всем сразу понадобился зауряд-врач Верка Трешникова! Василий еще болтает с девочкой, но я ловлю его вопросительные взгляды. Ну да, я понимаю, это и его предложение... Как же быть?

— Спасибо, подумаю,— отвечаю Светличному.— Я подумаю,— повторяю громко.— Мне надо посоветоваться... с домашними.

Светличный вопросительно смотрит на Василия.

— Мы завтра будем в городе и заедем к вам,— отвечает тот и добавляет: — За ответом.

Потом, втроем, мы покидаем госпиталь. Я все еще никак не привыкну к свежему воздуху, он кажется каким-то необыкновенно вкусным. Жадно вдыхаю его, и, вероятно, поэтому снова кружится голова и стучит сердце...

Небо черное, как бумага, в которую завертывают рентгеновские снимки. И все, все в мелких дырочках, и дырочки эти колюче сверкают. Снег мерцает, будто флуоресцирует. И тишина. Такая пронзительная тишина, что слышно, как где-то далеко, за «Большевичкой», скрежеща колесами, развертывается на кругу трамвай.

У входа стоит костлявая машина, похожая на голенастого кузнечика. От нее отделяется тень — Красноармеец в полушубке, в валенках. Вытягивается и, вырвав руку из меховой варежки, берет под козырек.

— Отвезете военврача второго ранга Светличного в его хозяйство,— приказывает Василий. И другим, не столь повелительным тоном добавляет: — Вернитесь сюда и ждите. Если к одиннадцати тридцати не буду, езжайте до хаты и распрягайте коня.

Василий решительно берет меня под руку. Машина с воем вырывается из сугроба, выруливает на улицу, и скоро красный ее огонек тонет во тьме.

— Ну, а куда мы? — спрашиваю я.

— Куда-нибудь,— отвечает Василий.

Мы идем под руку по улице. По пустынной улице. Снег проседает под ногами — идем, будто по ковру. Сугробы светятся, а над ними остро сверкают звезды. И, должно быть, от избытка кислорода, которого долго так не хватало моим легким, кровь шумно пульсирует в висках.

— Куда же мы все-таки, Василий?

— Прямо.

— А потом повернем.

— Куда?

— Куда-нибудь... Тебе не холодно?

— Нет, мне хорошо.

— Мне тоже.

И верно, хорошо идти, когда тебя вот так крепко ведут под руку. К этому «хорошо» еще нужно привыкнуть. Оно очень неустойчиво. Я боюсь его спугнуть и потому ни о чем не говорю. Что думает Василий — не знаю. Но он тоже ни о чем не расспрашивает, ничего, не произносит.