Но вот и площадь. Точный восьмиугольник красивых двухэтажных зданий, построенных, как говорят, знаменитым Казаковым на миллион, ассигнованный Екатериной Второй. Когда через эту площадь меня провозили на допрос, я невольно закрывала глаза. Это был род психоза, стоило на нее посмотреть — и я как бы со стороны видела себя рядом с Винокуровым, Раздольским в толпе гитлеровских офицеров и потом долго не могла избавиться от этого видения. А сейчас вот расчистила рукавом стекло, запотевшее от моего дыхания. И не боюсь. Вижу памятник Ленину. Нет, не памятник, конечно, а его гранитный постамент, за ним могилы, венки из пожухлой хвои с красными лентами. Наверное, тут похоронен и твой отец, и Иван Аристархович, и тот, третий, кого Мудрик назвал комиссаром, а может быть, и наша Антонина. Эх, Антон, Антон!..

Тот день! Разве его забудешь? Видел бы ты, Семен, лицо своего отца, вдохновенное, яростное, совсем не старческое. Видел бы, как он метнул стул в коменданта, слышал бы его клич, обращенный ко всем нам. Видел бы ты, как, будто

сороки, летели гранаты и как этот Шонеберг, пластаясь по земле, трусливо жался к колесам машины-эшафота... Тут мысли мои перекинулись на Мудрика. Как-то он? Если я правильно его оперировала, он должен бы быть уже на ногах. Милый Мудрик, самый лучший из всех жонглеров, жонглер с гранатами... Мудрик... Дети... Почему так медленно все-таки тащится трамвай?

— Следующая — Больничный городок,— объявляет кондуктор.

Я встряхиваюсь и начинаю отчаянно толкаться, протискиваясь к выходу.

— Проспала,— слышу сзади иронический голос.

— А что мудреного? — защищает меня женщина. — И проспишь, раненых, чай, валят и валят. Уперся фашист, голыми-то руками не возьмешь. Сколько им, бедным сестричкам, сейчас работы...

Выскакиваю. Но куда же? В мой госпиталь, конечно. Но бегу я в противоположную сторону, к домику Петра Павловича, по той дорожке, где мы везли когда-то на санках мертвого Василька. Но теперь это уже улица: проезд, тротуары. Окна в домах прозрели, из труб дымы. С отвычки я все-таки задохнулась и остановилась у калитки, не в силах повернуть кольцо. Под ногами свежеоттиснутый след машины. Разглядеть его не успела. Раздалось пронзительное:

— Вера, наша Верочка! — Это кричала Сталька, несясь босиком но обледенелым ступенькам крыльца.

Но Домик обогнал ее. Оба повисли у меня на шее так, что, не выдержав тяжести, я вынуждена присесть.

— Мамочка! Мама, мамуньчик!

Нет, должно быть, со мною что-то случилось, так я стала слезлива, Слышала только учащенное дыхание, ощущала мокрые поцелуи... Ребятки, кровиночки мои, ну вот ваша мамка и опять с вами... Держись, держись, Верка, не пугай ребят слезами! Да они же еще и не одеты. Выскочили в чем были. Я схватила Стальку, прикрыла пальто босые ножонки. Так втроем и втиснулись в дверь, а там Татьяна. Новые объятия и новые поцелуи.

— Всё? Отпустили?.. Отбили тебя твои раненые? Ох, они тут дали жизни!

— А Семен? От Семена есть вести?

Татьяна, кажется, не расслышала вопроса.

— И суда у тебя не будет?.. Чистый паспорт?.. Вот здорово!

— Ну а как вы тут без меня жили?

— Сталька, сейчас же обуйся, вон валенки на печке. Придумала — на снег босиком... А ну, и ты, Вера, к печке. Вот, в батино кресло. Сейчас тебе обо всем расскажем. Я теперь, между прочим, директор школы, той самой, где ты училась, шестой. Мужчин-то нет, всех в армию позабрали, ну, сунули меня: молодой кадр...

У них тепло и — или это мне кажется с отвычки? — очень уютно. Сижу в кресле Петра Павловича, ребята — возле на полу. Сталька обхватила мои ноги, прижалась к ним, Домка держит руку. В глазах Татьяны бесчисленные вопросы. А что я им расскажу?

— От Семена так ничего и не было?

Татьяна как-то вся выпрямилась. Становится напряженной, отрицательно поводит головой, должно быть не желая вести этот разговор при детях.

Но эта педагогическая предосторожность напрасна. Сталька, разумеется, все поняла и уже деловито щебечет:

— Дядя Вася рассказывал — многих сейчас выпустили, реабилитировали, призвали в армию. Дядя Вася говорит — у него в штабе...

Чувствую, что краснею. Глупо, стыдно, мучительно краснею. И даже перебиваю ее:

— Какой дядя Вася?

— Дядя Вася Сухохлебов, какой же еще?

— Полковник Сухохлебов, — уточняет Домка.

На нем теперь синий костюмчик. Я купила этот костюмчик в прошлом году. Он совсем новенький, но рукава чуть не по локоть, штаны узки. И вот сейчас мне почему-то бросается в глаза, что штаны эти заправлены в хромовые офицерские сапоги большого размера...

— Василий Харитонович нас не забывает, — подхватывает разговор Татьяна. И я вижу, как остывают, холодеют ее глаза.

— Он нам свой аттестат оставил,— мрачно говорит Домка.

— Какой аттестат? — спрашиваю я, чувствуя, что щеки мои не только полыхают, но и повлажнели от жара.

— Денежный, — уточняет Сталька.

— И вы взяли?.. Ты, Татьяна, взяла?

— Что поделаешь, на учительские-то разве их прокормишь.

— Дядя Вася сказал — у него никого нет, а мы для него вроде родные. Сказал, что деньги все равно пропадут... И пропадут, очень просто. Картошка-то вон на рынке тридцать рублей кило, — хозяйственно говорит Сталька, по обыкновению повторяя чьи-то слова.

Аттестат... Вроде родные... У меня теплеет на душе. И в то же время мне здорово не по себе. Ну чего, чего вы все смотрите на меня?

— Что все это значит? — спрашиваю я, стараясь говорить тверже и строже.

— Тебе лучше знать,— отвечает Татьяна.— Ну, это потом, а сейчас ты, наверное, голодна?

Голодна? Да это мое привычное состояние, я его почти не замечаю.

— Нет, не очень. А у вас... есть что-нибудь?

— У нас суп «ура Суворову» из чечевичных концентратов и еще картошка вареная,— извещает Сталька.

От одной мысли о чечевичном супе у меня начинается обильное слюновыделение.

— Крепко живете, милые мои.

— Дядя Вася свой доп.паек нам возит.

Кастрюлька с супом булькает на плите. Мой обостренный нюх, необыкновенно чуткий ко всем кулинарным запахам, жадно ловит пресный аромат вареной картошки. Нет, в самом деле они, кажется, ничего устроились. С лиц ребят сошел тот зеленоватый оттенок, какой имеют ростки овощей, проросших в подвале. Домка даже порумянел, и на лице можно пересчитать все веснушки.

Суп «ура Суворову» — объедение. Опустошаю миску и прошу добавки. Как бы это у них половчее спросить о Василии — где он? Когда заезжает? Простой, естественный вопрос, но вот почему-то никак не наберусь духу его задать. Начинаю расспрашивать о раненых. Военные? Они уже почти все в армии. Последние приходили из запасного полка прощаться в госпиталь неделю назад. Мудрик? Он уже в форме. Тоже пока еще где-то недалеко... Говорят, представлен к большому ордену, даже будто в Герои Советского Союза.

Мария Григорьевна? Эта дома. Муж из эвакуации воротился, сын после ранения на побывку долечиваться прибыл. Да еще внуки...

— Ну, а полковник Сухохлебов — он сначала где-то был, а теперь по приказу командования доукомплектовывает свою Верхневолжскую ордена Красной Звезды гвардейскую дивизию,— наконец-то произносит Домка.

— У него машина настоящий «козел» — четыре колеса и все ведущие. Вот,— заявляет Сталька,— он сегодня меня до угла довез.

— Как? Он был здесь сегодня? — невольно вскрикиваю я.

Сразу вспоминается несостоявшаяся встреча в двенадцать ноль-ноль. Опять не повезло, опять разминулись.

— Он отсюда к нам в госпиталь поехал,— говорит Домка.

— В госпиталь? Зачем?

— По старой памяти. Скучает,— поясняет Сталька тоном Василия.— И еще с ним военврач второго ранга какой- то... Они у нас только что пьянствовали.

— Не говори глупостей, — сердито, даже, пожалуй, слишком сердито одергивает ее Татьяна.— Какое это пьянство — сели двое мужчин и распили поллитровку.

— Спирту,— уточняет Сталька.

— А разве он пьет? — как-то машинально спрашиваю я.

— Ну а как же? Им в армии по приказу наркомовская полагается.