— Вера, вы слышите?

И тут я действительно услышала негромкий, глухой рокот,— как будто где-то, очень еще далеко, грохотала гроза, будто гром ходил, перекатываясь но горизонту, раскат за раскатом, как это бывает в грозовые июльские ночи. Гроза зимой?

Я выбежала из «зашкафника». Василий стоял у самой двери в больничном халате из синей вытертой байки и, вытянуз шею, прислушивался. Я остолбенела: слезы бежали по его лицу, путались в серой растительности. Заметив, вернее услышав меня, он, не отрывая от двери уха, протянул ко мне руки, потом обнял меня за плечи, встряхнул.

— Вера! Это же наши... Артиллерийская подготовка. Начали точно в пять ноль-ноль.

Руки его так и оставались у меня на плечах. Мы стояли, слушали. Где-то далеко, но густо и дружно били пушки. Теперь, когда я прислушалась, в сплошном гуле можно уже различить голоса разных калибров.

— Началось, Вера. Началось! Понимаешь ты это? Началось! — говорил Сухохлебов, не замечая, что называл меня на «ты».— Дождались... Идут! Идут, родные!

Он так был полон этими долетавшими издали звуками, что, должно быть, не замечал, что руки его обнимают меня и что у него текут слезы. Он вообще ничего не замечал в это мгновение... Нет, нельзя, чтобы так его видели» Я взяла его под руку, привела к себе. Не тревожа ребят, мы осторожно присели на краю кровати.

— Карту этого района я знаю по памяти. Начали где-то за элеватором, километрах в десяти... Обрабатывают позиции противника на реке... Густо бьют. Должно быть, с боеприпасами у нас неплохо... Но он еще не отвечает... Слышишь? Слушай, слушай...

Что слушать? Этот раскатистый гул? Что можно в нем различить? С меня довольно и того, что я знаю — бьют наши пушки, рвутся наши снаряды, говорит наша Красная Армия. Мы слышим ее голос. Родной голос... Мамочки, неужели кончается этот кошмар?.. Ну чего ты плачешь, чего плачешь, дура! Смеяться надо, а у тебя слезы... Но Василий не видит этих моих слез. Он весь слух, весь захвачен звуками канонады.

— Стихает... Пошли? Ага, вот немцы! Но у них жиденько, жиденько,— бормочет он, как завороженный, и его глаза покрыты прозрачной глицериновой пленкой.— Ага, ага, авиация! Слышишь, Вера, редкие разрывы? Лупят по их тылам. Отсекают резервы... Вера, ты знаешь, что значит, когда бьют по тылам?

Я ничего не знаю. Какое мне дело, как сейчас там бьют! Я слышу голос Красной Армии. Он звучит могуче. Этого с меня достаточно. Лишь бы не смолк этот голос. Лишь бы там, на реке, у наших, все было хорошо.

— Вьют по тылам, — это значит: мы двинулись вперед. Это значит: передовые батальоны уже форсировали реку.— Сухохлебов деловито посмотрел на свои большие ручные часы, которые он почему-то носит так, что циферблат всегда находится с тыльной стороны руки.

— Ух, Верка, это же здорово! — И он хлопнул меня ладонью по плечу.

Нет, Васькой я его, конечно, назвать не решилась бы. Но во всем этом было что-то такое задорное, комсомольское, молодое, что ни за «Верку», ни за этот хлопок я не обиделась.

— И сколько же может продолжаться это? Когда же они нас освободят?

Ему явно было трудно отрываться от звуков далекого боя.

— О чем ты?.. Ах, да, когда?.. Не знаю. Я еще никогда не брал городов. Я их только сдавал. Сдавал по-разному. За ваш город, например, мы бились пять суток.

— Пять суток? А у нас продуктов осталось на четыре.

Он посмотрел на меня, как учитель на первоклассницу,

задавшую глупый вопрос.

— Если бы это было самым страшным!

Эта фраза сразу опустила меня на землю. Продукты. Там, у входа, карантинный флаг. Часовой. Мы как в капкане.

— Думаешь, они е нами, как с теми в Великих Луках?

— Ну вот мы уже и на «ты»,— улыбнулся он.— Ну что ж, преотличное местоимение. Так что ты спросила?

— Антонина ревмя ревела, когда рассказывали, что вы увидели, отбив наш госпиталь.

— Фашизм есть фашизм... Но тут все зависит от наших, как пойдут. И от нас, — нас ведь голыми руками не возьмешь. Не дадимся. Бетон-то вон какой. Вес всего здания выдержал. Двери стальные, болтами задраиваются — крепость. И еще... — Что еще — он не успел сказать. Снова весь подобрался, превратился в слух.— Ага, это уже севернее, ближе. Должно быть, сосед включился. Правильно, научились воевать. Немцы охвата пуще всего боятся... Мы, Вера, не куры, мы тут кудахтать не будем и хорьку шею не подставим... А второй-то, почти без подготовки пошел... Неужели уж немцы дрогнули?..

Мы так были увлечены этими звуками, что не заметили, что ребята уже проснулись и слушают вместе с нами.

— Кто, кто это, Василий Харитонович? — спрашивал Домка.

— Дядя Вася, какой сосед?.. Кто идет?

— Мы,— ответил Сухохлебов.— Понимаешь, мы, Дамир Семенович, мы... Ну, пора к людям.

Василий вышел. И вот уже из глубины палат доносится до нас его рокочущий голос:

— Товарищи, наши войска начали наступление восточнее Верхневолжска. Волга форсирована. Сопротивление противника сломлено. Передовые части прорвались по шоссе к восточной окраине города.

Что тут поднялось! Даже когда женщины разносили мисочки с жиденьким нашим супом, от одного вида которых обычно у всех жарко загорались глаза,— эти миски остались стоять на тумбочках, хотя аппетитный парок курился над ними. Ели машинально, не чувствуя запаха прелого пшена, даже забывая просить добавку. Звуки артиллерии точно всех околдовали. Теперь уж ясно, что артиллерия грохочет и севернее города. Звуки ее громче. Должно быть, это доносилось уже из Заречья. Наши тут, рядом. Не снится ли это? Может ли это быть?

М-да, поспала-то я, оказывается, изрядно, многое прозевала. А наши в госпитале не теряли времени. Тяжелые стальные двери бомбоубежища были задраены болтами. Все, кто мог ходить, уже разобрали кирки, ломики, металлические щипцы для тушения зажигалок. Словом, весь пожарный инструмент, какого вдоволь было припасено еще до оккупации в чуланах бомбоубежища. Топоры стояли возле коек наших красноармейцев. Жизнь кипела у входа. Должно быть, они составили какой-то план обороны. Меж людьми мелькал Мудрик. Именно мелькал, потому что, казалось, его можно видеть одновременно в нескольких местах. Крепко перепоясав свой старенький, с чужого плеча пиджак, подтянутый, возбужденный, он появлялся тут и там, отдавая распоряжения. Из карманов пиджака торчали ручки гранат. Пожалуй, он единственный чувствовал себя в своей стихии, острил, насвистывал, напевал и даже пытался от нетерпения дробить чечетку.

Этот близкий грохот боя оказал на людей просто биологическое воздействие. От вчерашней апатии, от тяжелой неподвижности, одолевавших всех в последние дни, не осталось и следа. Женщины собирались в средней палате стайками. Рвали старые простыни на бинты. Скатывали их. Словом, действовали. Просто не узнавала людей, все стали покладистыми, добрыми.

— Вера Николаевна, наши-то, наши-то — вон как голос подают!

— Милая, выходила ты нас, сохранила! Господь тебя за это не оставит!

— Доктор, а к обеду-то нас освободят?.. Молотят-то вроде совсем близко. Точно цепами стучат.

— Вот теперь верно — Гитлер капут.

А в углу, у самой двери, где уже был сложен инвентарь, приготовленный для обороны, токарь с «Первомайки», которого все в госпитале почему-то неуважительно называли «Бобок», пожилой угке человек, лежавший у нас по поводу довольно курьезного ранения в мягкие места, возбужденно выкрикивал фабричные верхневолжские частушки:

Эх, да не купайся, Манька, в Тьмаке, Эх, да заведутся в тебе раки!

Как врач, я знаю, конечно, как все эти люди, раненые, обожженные, больные, столько наголодавшиеся в наших холодных подвалах, могут кидаться, как говорит тетя Феня, из огня да в полымя. Но как всё и все изменились за эти часы. Гул наших пушек действовал как сказочная живая вода. Но она же только гозвращала жизнь покойникам, а вот так зарядить энергией истощенных, больных, голодных разве ж она даже в сказках могла? Мне такая реакция кажется чересчур уж оптимистичной. Ведь самое страшное впереди. А тут этот старый шут гримасничает и выкаблучивает.