А госпиталь весело шумел. Все, кто ходил, сновали взад и вперед. Даже костыли и палки в этот вечер стучали как- то весело. Слышался бас Сухохлебова, звенели голоса ребят. Наш брат милосердия, потеряв свою медицинскую солидность, с криками носился около елки. И особенно радовала меня наша маленькая новоселка. Каким затравленным зверьком попала она к нам, какой страх, какое недоверие светилось в ее больших, черных и, как мне тогда казалось, совсем не детских глазах. Она не отвечала на вопросы и только оглядывалась в сторону спрашивающего. Сталька не отходила от нее и все время прибегала и докладывала:

— Ма, она сказала «не хочу»... Ма, она улыбнулась. Честное октябрятское, улыбнулась. Я видела.

А сейчас они суетились возле елки, как две птички, и я снова поражалась: как эти малыши быстро ко всему привыкают. Маленький кусочек радости — и все горе забыто, и смех, и глазенки сияют...

...Вечером, когда заканчивались последние приготовления, ребят выставили из первой палаты. Домка пробрался ко мне в хирургическую и солидно уселся с книгой возле лампы. Но девчонки маялись от нетерпения, то и дело открывали дверь, просовывали носы.

— Еще не готово?.. Скоро?

Где-то рядом звучал возбужденный голос Стальки:

— Пойдем к Вере, спросим, зачем Иван Аристархович шубу принес. Мы мешаться не будем — спросим и уйдем... Что ж такое...

— Но Вера не велела.

— А мы тихонько, на цыпочках. Только спросим про шубу — и все.

И снова вдали звучало:

— Ну чего же вы, наверное, пора!

Домка стоически сидел у лампы. Не пристало, конечно, брату милосердия томиться в этих девчоночьих ожиданиях. По я-то видела, что давно уже он не перевертывает страницы книги, хотя на душе, как говорится, кошки скребли, но и на меня эта возня вокруг елки начинала действовать.

Наконец в первой палате раздались звучные удары. Били, видимо, в наш медный таз, в котором мы кипятим инструменты. Позабыв про солидность, брат милосердия сорвался с места так, что книжка полетела на пол. Но девчонки поразили меня своей чуткостью. Они тоже понеслись на зов самодельного гонга, но где-то по пути спохватились:

— А Вера? Захватим нашу Веру.

И тотчас же обе влетели в хирургическую, куда им вообще входить строжайше запрещалось. Сталька схватила меня за халат и во весь голос кричала:

— Ма, пойдем скорее, там кто-то рычит!

Вместе с ними вошла я в палату, где стояла елка. Собрались почти все. Даже некоторых из тяжелых принесли сюда вместе с койками. Из коек образовали как бы амфитеатр. Одна стояла у самого деревца. Я сразу узнала, чья она. На ней возвышалось что-то большое, косматое. Оно ворочалось и рычало.

— Медведь, медведь! — кричали девчонки, подпрыгивая.

Он был, конечно, очень условен, наш милый, самодельный медведь. Однако старательно рычал, а главное — выдал ребятам по кулечку с гостинцами. Потом взрослых обнесли крохотными коржиками, оставлявшими на губах мертвую сладость сахарина.

Вовсю сияли картонные стеариновые плошки, их зыбкое пламя выхватывало из полутьмы взволнованные лица. На особой скамеечке сидел Наседкин. Ради такого случая он приоделся в черную шевиотовую, вероятно еще дореволюционного пошива, тройку. Рядом его жена, высокая, полная старуха с белыми как снег волосами. Глаза ее сохраняли живость, фарфоровую голубизну и резко контрастировали с сединой. Старики снисходительно улыбались. Впрочем, в этот вечер улыбались даже те, кого мучили недуги, и я почувствовала, как теплый комок подкатывает к горлу.

Я бы, чего доброго, пожалуй, и действительно прослезилась, но тут тетя Феня, которой, должно быть, была отведена роль церемониймейстера, снова ударила в хирургический таз. Из моего «зашкафника» легко, будто летя, выпорхнула белая фигура. Ну конечно же это наша Антонина

в цирковом трико. На голове роскошный кокошник. Развевается марлевая фата, и под ней щллают огненно-рыжие, пушистые, мелко вьющиеся волосы. Красавица, просто красавица эта наша импровизированная Снегурочка. Выкрикнув гортанно «ап», она вдруг перевернулась через голову и очутилась снова на ногах. И снова «ап», «ап». До чего же легко, пружинисто ее тело. Перевертывалась через голову взад и вперед. Идет колесом. И все с грацией, какую нельзя и ожидать от нашего массивного Антона. Ребята застыли в восторге. Потный Сухохлебов, уже вылезший из-под тяжелой дохи, устало и довольно улыбается.

В сущности, ничего особенного: обычные цирковые коленца. Но как они действуют в этом мрачном подвале, где никогда не блеснет солнечный луч, где все живут в постоянном страхе. Нечто сказочное и в этой скромной елке, и в коржиках на сахарине, и в красивой женской фигуре, облитой белым трико.

И когда наконец Антонина, сделав какой-то сложный переворот, вдруг присела на койку и очень обыденно произнесла: «Уф, упарилась!», стало тихо. Все молчали. Трудно было переходить из сказки к жизни, и не хотелось, чтобы волшебная Снегурочка снова превращалась в медсестру.

— Школьно сработала, да? — с детским простодушием спросила наша Снегурочка, и русалочьи глаза ее сияли вдохновением.— А знаете, как трудно-то. Думала, все забыла. Думала, будут сплошные дрова... А ведь ничего? Нет, вы правду скажите, неплохо? — И вдруг бросилась ко мне на шею.— Вы у нас, Вера Николаевна, умопомрачительная умница!

В заключение Мария Григорьевна стала раздавать «пирожное». Это были кусочки жесткого, нашей выпечки хлеба, намазанные абрикосовым повидлом. За ней следовала тетя Феня. Из умывального кувшина она наливала в кружки, чашки, мензурки, колбы, словом, в любую посуду, какую они только нашли, заправленную сахарином воду, вскипяченную с лавровым листом и чуть сдобренную тем же повидлом. Но, честное слово, если бы это было лучшее вино, не знаю уж, какой там марки, его не держали бы с такой осторожностью, боясь расплескать даже каплю. Настало замешательство: «вина» хватило на один-единственный тост. Сухохлебов, на которого все смотрели, вдруг предложил:

— Пусть Иван Аристархович, он среди нас самый старший, самый уважаемый...

Нет, я не преувеличиваю, я сидела рядом и видела — кружка задрожала в руке Наседкина. Он встал, одернул длиннополый пиджак, похожий на сюртук, от которого несло нафталином, разгладил усы. Сегодня он их чем-то смазал, что ли. Они перестали быть моржовыми и не загораживали рот,

— Ну что ж... Самый старый — это пожалуй, кхе... Это верно, кхе-кхе... ну что ж. — И вдруг произнес торопливо и яростно:

— Чтоб всю эту фашистскую нечисть — в пух и прах. Чтоб до Берлина их гнать. Чтоб всех этих гитлеров к стенке...

В подвале стало так тихо, что мы услышали, как на дворе воет метель, покачивая дверь, будто ломясь в нее...

— К стенке — это для них жирно,— пророкотал Дроздов.— Петля собакам будет в самый раз.

Никто не ожидал такого тоста. Все встали и тихо, точно произнося клятву, молча выпили эту отдающую железным ведром жидкость.

А потом пришло какое-то буйное веселье. Пели без складу и ладу. Просто выкрикивали какую-то чепуху. Пытались танцевать. Наша набожнейшая тетя Феня пустилась в пляс с Дроздовым, потом Антонина танцевала с Ленькой Капустиным, и тот чертом вертелся вокруг нее, выделывая ногами такие штуки, что мне пришлось вмешаться, ибо это угрожало его только что сросшейся руке... И наш Гуляй Нога приплясывал на костылях, делая глазки женщинам. Ведь это подумать только! Где, когда, в какое время!

Но для меня конец праздника вдруг приобрел горький привкус. Сначала Антонина веселилась шумнее всех. Так и мелькала ее белая Скульптурная фигура. Потом как-то незаметно исчезла. И вдруг Сталька теребит меня за халат и таинственно шепчет:

— Ма, Антошечка плачет. Там, возле хирургического.

Что такое? Пошла. Свету не было. Где ж она? И вдруг

приглушенный, тоненький, тоненький плач. Иду на него. Во тьме еле вырисовывается фигура в белом. Присела возле.

— Ну что с вами?

Плач еще тоньше, еще тоскливее.

— Вы сегодня такая красивая, всех покорили. Чудесно!