— ...Отказался, наотрез отказался, Василий Харитонович. Ишь, что придумал! Так я ему и сказал: «Забудь и мыслить об этом. Советскую власть исповедую, работаю, сил не жалею, но чтоб такое — нет. Нет и нет!»

Ну вот, опять. О чем они? Почему старик так встопорщился? Что ему ответил Сухохлебов, слышно не было. Но Иван Аристархович продолжал с прежним запалом:

— И вам, Василий Харитонович, отвечаю: нет, нет и нет... «Для пользы дела...» Вот мои руки — возьмите. Вот моя башка, надо будет — берите башку... А совесть — нет. Совесть — это мое, никому имени своего на старости лет марать не дам. Русский человек Иван Наседкин в гитлеровских начальничках ходить не станет. Ишь, придумали... Да если это за фронт, до дочерей моих дойдет! Нет... Свой глаз в бургомистрате, вишь, удобно иметь. Нет... Да жена б, Василий Харитонович, на порог меня не пустила, поганой метлой из собственного дома выгнала бы...

— Ну как знаете, Иван Аристархович, к такому делу неволить никто не может,— произнес Сухохлебов, и это я расслышала.— Что ж делать, так и ответь.

— И ответил уж так, именно так и ответил... кхе, кхе...— Скрипнула койка, над ширмой показалась седая голова Наседкина. Он прошел было мимо меня, но вернулся.— Вас, Вера Николаевна, простите за вопрос, немцы не вербовали? Ну, там, у коменданта, когда вы эти штуковины, «аусвайсы», что ли, получать ходили? Вы ведь, Мудрик говорит, и у коменданта были...

У меня даже колени похолодели. Ну вот и обвинение готово: оставалась у немцев, водила дела с штадткомендатурой, знакома с комендантом.

— Да нет же, нет! — закричала я.— Ланская свидетельница. Просто она затащила меня к нему поскорее оформить «аусвайсы».

Потом мы сидели с Иваном Аристарховичем на клеенчатом диванчике в уголке приемного покоя. Он был все такой же встопорщенный, смятенный, испуганный.

— А меня вот вербовали. Этот комендант и еще там какой-то маленький, похожий на суслика, в пенсне. Сначала заговорили о наседкинских домах, мельнице. Вон куда метнули... Дескать, вас большевики обобрали, избирательных прав лишили. А потом... кхе-кхе... потом... кхе-кхе...— от волнения он прямо давился этим кхеканьем,— потом предложили стать заместителем бургомистра по здравоохранению и санитарии... Вон как! Ваш род, мол, в городе помнят и уважают... Род! Видали! По-ихнему вышло, раз батька твой четверть века назад мукой торговал, так я родину продавать буду. Кхе-кхе-кхе...

Старик опять захлебнулся в кхекании.

— Отказались?

— Ну а как же... Так и сказал: «Русская совесть не товар, господа хорошие. Она не продавалась, не продается и продаваться не будет...» Но немцы — черт с ними! Откуда им историю нашу знать. Ведь и наш-то один человек, вы его не знаете и знать вам его не надо, тоже говорит: иди, мол, Иван Аристархович, делай вид, что им служишь. Для дела, мол, для победы нужно. Для победы? Жизнь отдать для победы — это одно. А имя, честь — другое. Это они видали? — И он показал большой волосатый кукиш, не поймешь уже и кому.

Иван Аристархович всегда у нас воплощенное спокойствие. Никогда таким я его не видела. Яростно дергая кончики моржовых усов, он совал их в рот, покусывал и все не мог успокоиться.

— Заместитель бургомистра. Этого самого подлеца Севки Раздольского, вон чей заместитель. Ну-ну... Дожил. Всю жизнь мне перемололи папашины мельницы...

Старик шумел до самой двери, пока я его проводила. Волнение его передалось мне, и, чтобы успокоиться, я прошлась по палатам. Тут обычная жизнь: в углу, расположившись возле гладильной доски, грохотали костяшками, забивая козла; из-за ширмы Сухохлебова доносились голоса Стальки и Домки — там возились с елочными украшениями. Антонина — на дежурстве — тихонько напевала свои частушки...

Мой госпиталь, мои раненые. Свои. Мне среди них легко. Но все-таки почему' на мне лежит какая-то тень недоверия? Даже вот в последнем разговоре Иван Аристархович сказал: «Вы его не знаете, да и знать вам его не надо», И не назвал имени. Тут, где-то рядом, идет какая-то скрытая от меня жизнь, действуют таинственные силы, о которых мне, оказывается, и знать не положено... Нет, хватит с меня этого комплекса неполноценности. Сегодня я ему так и скажу.

Дождалась, когда уснули ребята. Затих госпиталь. Тетя Феня сменила Антонину на санитарном посту, принялась нашептывать свои молитвы. Но по расплывчатому световому пятну на потолке я знала — картонная плошка еще светится за ширмой у Сухохлебова. Вот сейчас и поговорим. Тихо ступая, я подошла к его койке. Он лежал на спине, заложив за голову руки. Задумчиво бормотал про себя:

— М-да... Ну что ж... Что тут, Васька, можно сделать?.. Как повернет... Ничего, обойдется... Да, да, да.

Решительно постучала пальцем о стойку ширмы.

— Как, вы? — Мне показалось, что вопрос этот прозвучал не только удивленно, но и радостно.

— Василий Харитонович.— Я изо всех сил старалась говорить решительно и твердо.— Почему вы все мне не доверяете?

— Не доверяем? — Мне показалось, что это произнесено несколько искусственно. Он, должно быть, сам почувствовал это.

— Да, да,— напирала я, не позволяя себе растаять в ласковой теплоте его серых, широко расставленных глаз.— Не доверяете, что-то скрываете, прячете... Эти ваши переглядывания, недомолвки, умолчания... Почему? Почему вы с Мудриком откровеннее, чем со мной? Почему даже Наседкин знает больше, чем я?

От обиды у меня перехватило горло. Чувствую, что еще немного — и разревусь, как дура.

— Вот так раз! Может быть, доктору Вере принять валерьяночку?

— Не отшутитесь, я не маленькая. Думаете, не вижу... Ну почему? Потому, что у меня сидит муж? Да знаете ли вы, какой человек мой муж! — Задыхаясь от обиды, я лезу за пазуху, вынимаю клеенчатый мешочек, в котором ношу на груди документы, бросаю ему на одеяло паспорт.— Вот видите, без минусов. Можете убедиться. Нужны характеристики — спросите у Марии Григорьевны, у Федосьи...

Я понимаю, что перехлестываю через край, но уже не могу остановиться. Голова Сухохлебова беспокойно ерзала по подушке.

— Только не говорите, что я это все выдумала! — прокричала я, и слезы побежали по щекам.

— Нет, доктор Вера, вы не выдумываете,— вдруг произнес он. Взял мою руку, стал тихонько поглаживать.— Вам действительно кое-что не говорят.

Я попыталась выдернуть руку, но он удерживал ее мягко, но крепко.

— Да почему, почему? Побегу и все расскажу немцам? Так?

— Вам уже сказано было, правильно сказано: пчелы делают все, чтобы сохранить матку от любой, слышите, от любой опасности. Чтобы не погиб весь рой.— Он опять погладил мне руку.— На ваших плечах сейчас такая тяжесть, что, если к ней что-нибудь добавить, вы не выдержите...

Это звучало в общем-то правдиво. Но мне казалось — он лжет. И мне стало так горько, что, спрятав лицо в ладони, я разревелась, как девчонка, как дура. Он гладил мне волосы, а я ревела еще пуще. Тогда он заговорил, будто беседуя не со мной, а с самим собою:

— Ну хорошо, давайте рассуждать. Вот я кадровый военный, с самой гражданской форму не снимал. Полковник. Командир дивизии. И вот в разгар войны лежу на койке, как гнилое бревно. И где? Тут вот, в городе, оккупированном гитлеровцами. Это же почти плен. А что может быть для кадрового военного позорнее плена? Что должен сделать командир Красной Армии, коммунист, оказавшись в гитлеровском плену? Уничтожить себя? Правильно. Честно вам говорю, доктор Вера, я ведь хотел застрелиться. Но это не поздно никогда. И я подумал: а может быть, большевик Сухохлебов может еще сделать что-то полезное для нашей победы. Ну хоть самую малость... И мне стало даже стыдно оттого, что тот, легкий выход пришел в голову... Человек, милый доктор, не побежден до того, пока он сам не признает своего поражения. — Сухохлебов вздохнул. — Нет, доктор Вера, пусть уж каждый из нас в меру сил делает свое дело...

Тут он приподнялся на локте и посмотрел мне в глаза.

— А вы все говорите нам... мне?.. Вот немцы дали вам приказ, под страхом страшных наказаний запрещающий скрывать военнослужащих, коммунистов, евреев. Вы хоть раз об этом приказе сказали нам... мне?