Я уж тебе говорила, что Сухохлебов человек сосредоточенный, немногословный, но при всем том очень любит смеяться. Смеется сочно, громко. Например, сегодня утром его «хо-хо-хо» вдруг раскатилось по всем палатам. Что такое? Лежит и грохочет. Возле него Домка тоже весь трясется и даже визжит от смеха, а рядом Сталька, смущенная, надутая.

— В партизаны... Почему не ушел в партизаны? — басит Сухохлебов — и опять «хо-хо-хо».

Первопричиной всему тетя Феня. Она ведь у нас умница. Глядя на нее, ты нипочем не поверил бы, Семен, что эта деятельная, болтливая старуха — бывшая монашка из разбежавшегося монастыря. Когда-то, в двадцатые годы, пришла она к нам в Больничный городок проситься на работу. Профессия «монашка» не очень-то украшает анкету. Были, конечно, возражения, но Кайранский, старик с характером, настоял на своем, взял на свой страх и риск. И не ошибся. Человеком она оказалась смышленым, исполнительным, добрым. Набожность ее выражается разве лишь в том, что она к месту и не к месту тычет разные божественные пословицы и поговорки. У себя под подушкой хранит иконку богоматери и крестик с распятием Иисуса. Мы уже привыкли и знаем, что, когда все засыпают, она достает этих своих богов и потихоньку молится. И вот Сталька, оказывается, нашла этот крестик и пристала к старухе,— кто, что да почему? Что такое боженька, она, несмотря на все богословские усилия тети Фени, так, кажется, понять до конца и не смогла. Разве советскому ребенку все эти сказки объяснишь? Волшебник? Нет. Фокусник? Нет. Учитель? Нет. Не понимает — и все. Ну старуха и решила, так сказать, все осовременить. Дескать, жил-был такой хороший молодой человек, единственный сын у матери, родился без отца.

— Как Василек у тети Зины? — спросила Сталька, тут же переведя все в практический план.

Старуха смутилась.

— Ну, вроде бы так. Был у него отчим, плотник...

— Стало быть, он из рабочих? Пролетарского происхождения?

— Ну ладно, скажем, из рабочих,— опять согласилась тетя Феня и начала рассказывать, что стоял он за бедных, что агитировал людей против богачей и что богачи, договорившись с римскими оккупантами...

— С фашистами? — не унималась Сталька.

— Ну, ну, с фашистами тогдашними, ладно... Видели они, что простой народ за ним пошел,— испугались. Продал его один стрекулист, Иудой звали. Ну, полицаи тогдашние его арестовали, а комендант велел прибить его к кресту.

Эта версия Стальку удовлетворила. Но хитрый этот лисенок почувствовал: что-то тут все-таки не то. И вот сейчас подошла к Сухохлебову и спрашивает:

— А почему он не ушел в партизаны?

— Кто?

— Да этот самый дядька, Христос... Организовал бы отряд и показал бы им...

Вот, оказывается, они и потешались над этим новым богословским толкованием. Ах, Семен, ну и ребята у нас!.. Это как-то напомнило мне, как Домка, когда он такой же крохой был, помнишь, озадачил тебя вопросом: «Па, что такое эпископ?» Ты удивился: «Эпископ»? Что это за слово такое? Где ты его взял?» А он: «По радио сказали. Вот микроскоп знаю: это когда что-нибудь маленькое смотреть. Телескоп — когда на звезды. А вот для чего же «эпископ»? Мы оба думали, думали. Наконец ты спросил: «Да что же по радио-то говорили?» А Домка: «Эпископ Кентерберийский и что-то там еще». Помнишь это? Ты еще потом об этом всем рассказывал. Ну так вот, тогда «эпископ», а теперь Иисусу Христу предлагается партизанить...

Да, кстати, у Сухохлебова родилась смешная и, кажется,

совсем неглупая идея. Утром Иван Аристархович принес еловую ветку, подобранную где-то на дороге. Поставил ее в пузырьке на тумбочку Сухохлебова. Сталька увидела — раскудахталась: «Какая красивая веточка, как хорошо пахнет!» Стала вспоминать елки, на которых танцевала. Так вот и пришла мысль: устроить у нас елку. Ни больше, ни меньше!

Я было подумала — он шутит: в наших подвалах, в оккупированном городе... да вы что, друзья мои, с ума сошли, но Сталька ходила за мной и скулила: «Ма, елку! Ма, елку!» Домик басит: «Ма, разреши». Сухохлебов улыбался:

— Товарищ начальник, поддерживаю их ходатайство.

— Ну где же вы возьмете-то ее?

— Найдем.

— А чем украсить?

— Придумаем.

Ну что с ними сделаешь! Разрешила. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Думала — пошумят, посуетятся, помечтают и бросят.

И что же ты думаешь, Семен? Начали действовать. Деревце упросили достать вездесущего Мудрика. Я не видела его с тех пор, как тогда встретилась с ним в комендатуре, но догадываюсь, что он у нас бывает, во всяком случае побывал, потому что Сухохлебов однажды вдруг спросил меня:

— Какое же все-таки впечатление осталось у вас от нового военного коменданта? Что за человек? Это важно знать.

Вопрос удивил. Ведь я ему давно рассказывала.

— Так, старый тюфяк. Язва желудка у него.

— Насчет язвы — не знаю, а вот что тюфяк — тут, к сожалению, ваш диагноз неправилен, доктор Вера,— задумчиво ответил Сухохлебов.— Ошибаетесь. Это умный, твердый, злой враг.

— А вы откуда знаете?

— Сорока на хвосте принесла.

И эта самая сорока возникла почти сразу же после этих слов из-за ширмы, которой мы отделили койку Сухохлебова. Мудрик, как всегда, появился неожиданно. Он, вытянувшись, словно на нем были не обноски с чужого плеча, а строгая морская форма, весело доложил:

— Старшина Мудрик явился, товарищ полковник.

— Являются ангелы на небе, а старшина Мудрик прибыл,— поправил Сухохлебов. И легкая улыбка осветила его лицо. — Вам поручается особо важное задание насчет елки.

Мудрик почему-то смутился, вопросительно взглянул на Сухохлебова и, как мне показалось, повел глазами в мою сторону.

— Виноват, не понял.

— Елку, деревце. Хотим здесь праздник для раненых организовать.— И он показал на таз, куда были уже собраны пузырьки, мензурки, какие-то пуговицы и пряжки,— словом, все, что могло в наших условиях блестеть и сверкать. Сталька с Домкой ко всему этому добру уже привязали ниточки.— Видите, Мудрик, какие у нас сокровища. А самой елки нет.

Мне показалось, Мудрик вздохнул с облегчением.

— Ах, вот что! Виноват, лопухнул, подумал, что вы...

Теперь уже Сухохлебов остановил его многозначительным взглядом, и он, будто споткнувшись, не кончив фразу, стал смущенно теребить свою густую бороду.

Что такое? Какие у них там особые дела? И почему они мне их не доверяют?

— Володя, а где же ваши костыли? — мстительно спросила я.

— Берегу для официальных встреч, товарищ начальник. У меня не столь роскошная фотография. Меня без очереди к фашистскому начальству не пропускают.— И он озорно сверкнул зубами.

Ух, как больно он меня уколол! А тут еще Антонина! Раз Мудрик здесь, и она вертится возле, как оса у блюдечка с вареньем. Отбивает даже от нетерпения чечетку. Заглядывая за ширму, она чуть ее не опрокинула.

— Ух, Антон, я, кажется, сейчас все твои веснушки перетасую! — с деланной сердитостью рявкнул на нее Мудрик.

Малое время спустя раздалось это самое «фю-фю-фю», и они ушли. А я вот, Семен, никакими делами не могу отогнать от себя чувство обиды. Я ведь и раньше замечала, что Сухохлебов что-то от меня прячет. У него какие-то особые дела и с Мудриком, и с Антоном, и с некоторыми из раненых. Сегодня это проявилось как-то особенно обидно. Ведь я как-никак начальник госпиталя, а они скрытничают. Почему? Ответ один: не доверяют. И это страшно обидно. Неужели даже здесь, где человека проверяет каждый прожитый день, где все мы как под рентгеновским лучом, то обстоятельство, что муж мой сидит, может влиять на отношение людей? Но, может быть, это так кажется? Может, я все это придумала? Нервная, мнительная стала, самой противно.

Нет, эту занозу надо вынуть. Вынуть сразу. Просто пойти к Сухохлебову и спросить. И сделаю я это сейчас же. Немедленно.

Встала. Оправила халат. Заглянула в стеклянную дверь шкафчика, служащую мне зеркальцем, и вдруг поймала себя на том, что прихорашиваюсь. Этого только не хватало! Рассердилась. Решительно шагнула за порог. Но Сухохлебов, как всегда, был не один — из-за ширмы торчали старые, подшитые валенки Ивана Аристарховича. Слышалось его взволнованное частое кхеканье.