— Что же, Иван Аристархович, вас тоже забыли, как старого Фирса в пьесе «Вишневый сад»?

— Нет. Остался сознательно,— твердо отвечает он.

— Как? С немцами?

— Почему с немцами? Со своими, с русскими. Не все же ушли. Надо кому-нибудь и о тех, кто остался, заботиться.— И снова уже настойчиво повторяет: — Вы — начальник госпиталя, принимаете меня на работу, и я еще раз спрашиваю: известна вам моя анкета?

Ну кому же из верхневолжских медиков не известно об этом человеке, являющемся своего рода достопримечательностью нашего фабричного района! Знаю я, конечно, и о том, почему, рекомендуясь, он говорит о себе не «врач», а «лекарь».

Он и в самом деле не врач, а фельдшер, не имеющий врачебного диплома, но на всех трех фабриках нашего текстильного города Иван Аристархович Наседкин знаменит не меньше, чем самые выдающиеся врачи. И когда лечение не ладится или затягивается, как это было когда-то со мной, здесь советуют: «Сходите-ка к Аристархычу».

К нему идут, и он действительно помогает. Не знаю, что уж тут действует: истинная, кстати сказать — обширная, медицинская практика или не менее важное при многих болезнях самовнушение. Только лечения его, обычно самые простецкие, не выходящие за рамки старой фармакопеи, часто оказываются более действенными, чем новейшие открытия медицины и модные лекарства.

О лечебных методах, применяемых им, в городе ходило немало анекдотов. Так, директору текстильного треста Токареву, персоне в наших масштабах весьма важной, он рекомендовал от полноты... колоть по утрам дрова. Полкубометра зараз. А заведующему горздравотделом, хирургу по специальности, однако, как и все мы, хирурги, побаивавшемуся операционного стола, он от язвы желудка рекомендовал... кислую капусту и рассол. Тот даже обиделся: «Я достаточно зарабатываю и могу позволить себе самую дорогую диету». Иван Аристархович будто бы улыбнулся в свои моржовые усы. «Ешь капусту, язва сама заштопается». И килограммы у Токарева действительно убавились, а язва у заведующего горздравотделом «заштопалась».

И историю этого человека мы, верхневолжцы, тоже знали. Сын верхневолжского богатея, крупного мельника, домовладельца и торговца мукой, в дни первой мировой войны он был военным фельдшером. Частенько заменял на фронте в горячие дни врачей, делал даже сложные операции. Еще на фронте он женился на землячке, сестре милосердия, бывшей акушерке из нашего города. После Октябрьской революции в потрепанной офицерской форме он вернулся в Верхневолжск. Мельница, магазин и большой дом, принадлежавшие Наседкиным, к тому времени уже были национализированы. Он поселился в домике родителей жены на окраинной Красной слободке, занялся практикой и понемногу заслужил известность.

Происхождение сильно портило ему биографию. О том, что он сын богатого купца, нет-нет да и вспоминали, даже когда-то по ошибке лишили избирательных прав. И, хоть это было быстро исправлено, он этого не забывал. К тому же слыл он человеком строптивым, имеющим на все свое мнение и не стесняющимся при случае заявлять его в глаза и большим начальникам.

Давно, еще после гражданской войны, город охватила эпидемия какого-то особого острого гриппа, именовавшегося у нас «испанкой». Врачи сбились с ног, и Наседкина пригласили в фабричную больницу на врачебную должность. Временно, на эпидемию. Он не отказался и с тех пор так и работал, получая ставку врача, но самолюбиво именуя себя лекарем.

Вот какой была «анкета» этого человека. Я ее, конечно, знала. К уже известным добавился теперь еще один пункт: он, по его же словам, сознательно остался в оккупированном городе. И все-таки я обрадовалась: ведь сам собой решался вопрос о врачах. Может быть, Семен, я все- таки поступила легкомысленно? Но ведь ты же советовал думать о человеке хорошее, пока он не докажет, что он плох. Ведь так? Не знаю уж, как ты бы на это посмотрел, но я сказала старику:

— Я знаю вашу анкету, Иван Аристархович, и я очень рада, что вы к нам пришли.

Он молча протянул руку. Рука у него крепкая, сухая, жесткая. Пожатие сильное, мужественное.

Он провел у нас весь день. За ужином, хлебая из миски наш суп из овса, в котором лишь для запаха варилось несколько воблин, блюдо, к великому огорчению Марии Григорьевны уже получившее в госпитальном фольклоре наименование «суп рататуй», я прямо спросила его: как же это он решился все-таки остаться у немцев?

— Вера Николаевна, повторяю: не у немцев, а с русскими.— Он без стеснения облизал ложку.— Ваш прекрасный Дубинич так драпанул, что и вас впопыхах позабыл. Лучше это? Ведь город-то, Вера Николаевна, голубушка, не совсем пустой. Без медицины людям разве можно? Не царские времена, мы наших людей медициной избаловали.

— Но ведь это же, наверное, страшно, Иван Аристархович,— взять вот так и решить остаться с врагом. Я случайно, вынужденно осталась и теперь вот самые сильные наркотики глушу и ни разу как следует не уснула.

— И напрасно, голубушка, напрасно. Страшно — это когда из корысти подлость делаешь, а если у вас руки чистые... А больной — он везде больной. Его лечить надо.

— И вы не боитесь?

— А чего пугаться? Гитлер вон к Москве прорывается. Это страшно. А насчет меня, как индивидуума, — свои мне не очень доверяли, это верно. А немцы? Какое, Вера Николаевна, голубушка, немцам дело до старика лекаря без диплома. Очень я им нужен.

Он говорил, будто думал вслух, но мне, Семен, чувствовались в его словах не то горькие, не то насмешливые нотки.

Как раз, когда мы с Наседкиным вели этот разговор, произошло то, чего я со страхом ждала все это время.

— Пришли, — выпалила тетя Феня, вкатываясь в наш «зашкафник».

— Кто пришел?

— Они.

— Кто они? — спросила я упавшим голосом, хотя сразу же поняла, о ком идет речь.

— Фрицы. Трое. Главный-то рыжий, и усы что у таракана-прусака... Прусак вас и требует.

Мгновение я, точно парализованная, не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Ну что, что случилось, Вера? Немцы — ну и что? Пришли — ну и что? Самое страшное произошло вчера — они оккупировали наш город. Должны же они рано или поздно появиться у нас. Все это было верно. Но само сознание, что они тут, рядом, что мне надо с ними говорить, — все это просто ошеломило. Я растерялась.

— Идите,— твердо сказал Наседкин. Он взял меня под руку и повел.

Тетя Феня бормотала мне вслед:

— Ничего, Вера Николаевна, ничего, богат бог милостью...

Солдаты стояли по обе стороны двери — мордастые, ражие, стояли, расставив ноги и положив руки на эти короткие свои ружья, автоматы, что ли. Тот, которого старуха назвала Прусаком, суетливо вышагивал по маленькой каморке приемного покоя. Действительно, он чем-то, этой суетливостью, что ли, напоминал тех рыжих усатых тараканчиков, с которыми наши санитарные врачи вели долгую борьбу в рабочих общежитиях и которых у нас звали прусаками. Он был жидкого сложения, но на незначительной физиономии его бросался в глаза толстенький, какой-то подвижной носик и палевые усы, подкрученные на концах шильцем.

— Вы, пани докторка, есть шпитальлейтерин... э-э... шеф немочници? — спросил он, остановившись перед самым моим носом. Не представившись, даже не поздоровавшись, он начал медленно, то и дело спотыкаясь, лепить фразы из славянских и немецких слов. По общему смыслу я понимала, что он там выквакивает. Но он говорил такие дикие вещи, что не верилось, что именно это он и хочет сказать... Прошлое ушло безвозвратно. Мы включены в сферу нового порядка, провозглашенного фюрером. Советы разбиты, германские пушки обстреливают Москву. Красная Армия бежит за Урал... Я должна это усвоить и приспосабливаться к новой жизни под эгидой Великой Германии. Чем скорее я это сделаю, тем лучше для меня.

Он, этот тараканчик, то и дело подвинчивая свои усики, явно рисуясь, корчил передо мной важную персону. Иногда останавливался и спрашивал: «Ви то поняль?..» Судорожно жмурился, дергал носиком-хоботком, и мне вдруг подумалось, что передо мной не человек, а существо с какой-то иной планеты, существо, в котором нет человеческого, которое живет по каким-то иным, своим законам, непонятным для нас... Те, кто не хочет нас понять, недостойны жить в мире нового порядка, те, кто противится, будут уничтожены беспощадно... Бред, страшный бред, но я слушала всю эту тарабарщину. Что мне оставалось делать? В заключение он мне объявил, что какой-то там их чин, комендант, что ли, я как следует уж и не поняла, разрешил нашей, как он выразился, «немочнице», то есть больнице, продолжать существовать и что меня пока что — он это «пока» подчеркнул — оставляют на положении «шпитальлейтерин», то есть, вероятно, начальницы больницы. Так я, во всяком случае, поняла. Затем мне было приказано к завтрашнему утру составить список больных и персонала. Точно в указанный срок. Потом, не снимая верхней одежды, он вместе с обоими солдатами отправился по палатам. Пальцем, будто скот, пересчитывал больных, заглядывал под койки. Что-то записывал. Иногда наклонялся над тем или другим больным, дергал носиком: