Изменить стиль страницы

— Это — мое дело.

— Ты обязан объясниться! — воскликнул Вулан. — Это не твое дело, а наше общее дело.

Сен-Жюст пожал плечами.

— Никто не может заставить меня взять подобный доклад. Я объяснюсь, когда сочту это нужным. — Он встал и вышел из зала.

— Все покидают меня, — тихим голосом сказал Робеспьер. — Все, даже самые близкие, даже те, кому я верил, как себе.

Выходя, Сен-Жюст заметил одно лицо, расплывшееся в широчайшей улыбке. Это было лицо старика Вадье. В тот момент Антуан не понял причины радости своего недруга; впрочем, он не задумывался над этим.

Ему представлялось, что, отказываясь от доклада, он ставил всех их в затруднительное положение. В действительности же в затруднительном положении оказывался один Робеспьер.

Ему казалось, что, идя вразрез с их планами, он сумел разрушить эти планы и выбить почву у них из-под ног. В действительности же он только облегчил их игру: его отказ развязывал им руки.

И правда, через несколько дней они поручат доклад одному из своих, Эли Лакосту, политику, скомпрометированному в глазах Сен-Жюста, и смертельному врагу Робеспьера.

Только тогда он поймет: ему нельзя было отказываться от доклада, ему нужно было тянуть и тянуть, затягивая дело до тех пор, пока бы он не набрал материалов, достаточных для разоблачения подлинных заговорщиков.

Но будет уже поздно, и ничего изменить ни он, ни кто-либо другой уже не сможет…

30

«Какой магической силой обладают народные празднества, если подготовка к ним способна отвлечь от горьких мыслей, заставить забыть о скудной пище, о безденежье, о тревоге за будущее семьи… Робеспьер, очевидно, прав, уделяя большое место обрядовой стороне, — здесь даже грубая бутафория направляет чувства в нужную сторону». Так думал Сен-Жюст, прогуливаясь по Парижу во второй декаде прериаля.

И правда, Париж жил какой-то необычной, лихорадочной жизнью: столица готовилась к празднику верховного существа. Наблюдатели доносили, что даже в тюрьмах поднялась волна энтузиазма: везде хотели верить, что миновали черные дни голода и страха, что, декретируя существование бога, правительство возвещает новую эру — эру правосудия и изобилия.

Главный организатор будущего праздника, художник Давид, под руководством Робеспьера, составил широкую программу торжества, где было продумано и до мельчайших подробностей предусмотрено все, вплоть до взрывов народной благодарности, слез радости и даже ясного солнечного дня, которым обязательно должно было стать двадцатое прериаля…

Париж украшался. Тысячи каменщиков трудились над созданием амфитеатра против Дворца равенства. Искусные декораторы заканчивали ансамбль праздничных лозунгов и макетов. В жилых кварталах подправляли облупившуюся краску домов, закрывали большими щитами то, что могло нарушить величественную картину. На Поле собраний[38] строили искусственную гору с гротами и храмами, увенчанную мощным дубом и колонной; здесь должны были восседать депутаты Конвента во время торжественного парада.

Где бы ни проходил Сен-Жюст, он всюду слышал звуки музыки и нестройные хоры: парижане репетировали гимн верховному существу. Мелодия гимна, созданная Госсеком, разучивалась организованно. Школьников гоняли в Музыкальный институт, взрослых собирали по секциям, и здесь композиторы и музыканты, в числе которых был сам Госсек, а также Лесюёр, Мегюль и Керубини, руководили импровизированными хорами. Правда, с гимном не все обошлось гладко. Комитет народного образования поручил написать слова поэту Мари-Жозефу Шенье. Слова уже были опубликованы в газетах, когда 16 прериаля Робеспьер, не доверявший поэту, брат которого, известный «бунтовщик и фельян», находился в тюрьме,[39] запретил текст Мари-Жозефа Шенье. Новые слова было поручено написать поэту Дезоргу. Впрочем, проволочка со словами гимна не отразилась на народных спевках. Санкюлотов обучали только мелодии: им предстояло лишь подпевать во время торжественного шествия, подлинными же исполнителями гимна должны были стать артисты Музыкального института и Оперы, выучившие слова буквально за день до начала праздника.

Прогулки Сен-Жюста не были праздными. Он снова и снова обдумывал общую политическую ситуацию. Особенно волновал его проект закона, о котором он узнал от Робеспьера. Что это за новый закон? Почему о нем ничего и никому не известно? При каких обстоятельствах Неподкупный намерен дать ему ход? Ни до чего не додумавшись, Сен-Жюст отправился на дом к Кутону.

Мари Брюнель приветливо встретила его и провела в гостиную. Кутон, одетый в белую как снег пижаму, сидел в своем кресле. Лицо его выражало полную умиротворенность. Он держал в руках белого кролика, которого кормил люцерной. Трехлетний ребенок, прелестный, как херувим, стоял рядом и гладил то кролика, то руку отца, Появление Сен-Жюста нарушило идиллию. Кутон взглянул на него и ахнул; кролик выпал из рук, люцерна рассыпалась, ребенок заревел, и Мари поспешила унести его в другую комнату.

— Чему ты так изумился? — спросил Сен-Жюст.

— И сам не знаю, — вздохнул Кутон. — Мне ведь известно, что ты приехал. Но я не ждал тебя. — Помолчав, он добавил, словно извиняясь: — Я ведь, как видишь, снова прихворнул.

— Что не помешало тебе заняться разработкой проекта нового закона, — хмуро заметил Сен-Жюст.

— А, ты уже знаешь… Но если Робеспьер сказал тебе о проекте закона, то должен был добавить, что сам и сочинил его.

— Покажи проект закона.

— Достань верхние бумаги из среднего ящика стола.

Сен-Жюст внимательно прочитал проект. Потом перечитал по статьям. Нет, понял он, видимо, правильно. Согласно проекту, Революционный трибунал подлежал коренной реорганизации. Вместо двух нынешних в нем проектировалось четыре отдела. Все «формальности» — следствие, допрос, свидетельские показания, защита — отменялись как излишние: мерилом приговора становилась «совесть судей, движимых любовью к родине». Приговор был один: смертная казнь. Каждому гражданину вменялось в обязанность доносить на врагов народа. К ним относились те, «кто попытается унизить Конвент или внести в ряды его членов раздоры, кто употребит во зло революционные принципы, кто, распространяя ложные слухи, станет смущать граждан, препятствовать народному просвещению, развращать общественные нравы и народную совесть, и, наконец, те, кто посягнет на свободу, единство и безопасность республики или не признает ее безоговорочно».

— Это не то, совсем не то, — прошептал Сен-Жюст.

Кутон улыбнулся какой-то жалкой улыбкой.

— Максимильен считает, что это, быть может, наш единственный выход. Вспомни, процесс Дантона превратился в подлинное поле боя: изобличенный враг народа прибегает к свидетельским показаниям не для установления истины, а для запутывания дела. У бедняка нет возможности обратиться к юристу; богатый злодей пользуется продажной адвокатурой не для защиты, а для нападения…

— Это демагогия, — возразил Сен-Жюст.

— Это слова Максимильена, — тихо сказал Кутон.

— Я в этом не сомневаюсь. А теперь, друг Жорж, хватит душеспасительных проповедей. Послушай меня. Ты один из немногих в этом мире, с кем я могу говорить откровенно. И я буду говорить откровенно. Можешь ли ты обвинить меня в умеренности? Нет, не можешь, и не сможет никто. Я был одним из создателей Революционного правительства, я содействовал истреблению жирондистов и ликвидации фракций; и в Эльзасе, и в Северной армии я постоянно учреждал военные трибуналы, которые обрекали изменников на смерть. Ты знаешь лучше других: Сен-Жюст был, есть и будет беспощаден к врагам. И у нас, пока существует Революционное правительство, в особенности теперь, после жерминальских реформ, есть все средства, чтобы уничтожить злодеев. Разве ты не согласен с этим?

— Согласен, — уныло произнес Кутон.

— А если так, то для чего создавать этот нелепый закон? Для чего кодифицировать ужас и бесправие народа? Не для того ли, чтобы нас проклинали современники и осудило потомство? Впрочем, дело не в потомстве. Согласно вашему проекту, врагом народа является не только всякий инакомыслящий, но и всякий неугодный тем, кто стал бы применять данный закон. Представь на миг, что закон попадет в грязные руки, скажем в руки Вадье и его своры; не думаешь ли ты, что он тотчас обернется против нас? Максимильен — прекрасный систематизатор. Он все доводит до логического конца, а логический конец иногда становится абсурдом. Он пытается выковать грозное оружие и не задумывается о том, что это оружие можно направить в его грудь. Да, еще не наступило время делать добро, еще приходится бороться с врагами и проливать кровь. Но не нужно создавать легионы новых врагов и не нужно проливать кровь без пользы для дела — вот мой приговор вашему проекту.

вернуться

38

Марсово поле.

вернуться

39

Андре Шенье.