Изменить стиль страницы

Она вздохнула.

Я чувствовал себя неловко, не зная, о чем еще говорить.

Она поняла мое молчание по-своему.

— Слушай, мой милый, на тебе лица нет. Поди, опять прошатался целую ночь? Знаешь что: ложись-ка ты спать!

И я лег спать. Кстати говоря, это было самое разумное, что я мог сделать.

А утром стали известны результаты голосования — их принес Лорен Ба.

За то, чтобы предать Марата суду, высказались двести двадцать депутатов, против — девяносто два, семь человек голосовали за отсрочку и сорок восемь воздержались.

Этого можно было ждать — на заседании присутствовало менее половины членов Конвента!..

Я быстро собрался, простился с Ба и Жаннеттой — никого больше дома не оказалось — и поспешил на новое место службы: мой трехдневный отпуск кончился.

Дом милосердия отличался от Отель-Дьё, где я начинал свою медицинскую практику, меньшей скученностью и большим порядком. Правда, нужно учесть, что пришел я сюда в военное время, когда госпиталь в основном обслуживал армию. Кроме того, в годы революции муниципальные власти стали больше заботиться о лечебных заведениях. Так или иначе, новая работа далась мне легко, и с первых же дней я уверенно вошел в свою роль. Дешан во многом напоминал мне Дезо: столь же пунктуальный и аккуратный, так же преданный своему делу, он, как и мой прежний мэтр, большую часть суток проводил в госпитале. Особенно порадовало меня, что среди ассистентов Дешана я встретил кое-кого из старых знакомых, в том числе Эмиля Барту, имя которого уже упоминалось на страницах этой повести.

Работа на первых порах занимала у меня весь день. Вечера я проводил или у Луизы, или у Симонны. За жизнью общественной следить почти не мог; впрочем, она сама ежедневно напоминала о себе.

Я вскоре начал понимать мысль Марата о том, что история с якобинским циркуляром и обвинение в Конвенте содействовали подъему революции. Никогда еще но видел я такого оживления в столице, как в эти апрельские дни. Повсюду собирались толпы людей, мужчин и женщин; ораторы, словно в октябре 1789 года, выступали в парках и на площадях. Они доказывали народу, что борьба против богачей, за хлеб, за прогрессивное обложение и за Марата — это одно и то же. Среди прочих меня поразил один, я видел его несколько раз у парка Тюильри; он выступал с передвижной трибуны и требовал немедленного восстания против Конвента с целью свержения господства Жиронды. Этот человек собирал несметную толпу слушателей. Я узнал его имя; его звали Жан Варле.

15 апреля тридцать пять секций Парижа, поддержанные Коммуной, подали Конвенту петицию против двадцати двух жирондистов во главе с Бриссо, Верньо и Гюаде. Петиция, подписанная мэром Пашем, требовала изгнания и ареста жирондистов.

Адреса в поддержку Марата шли из Братских обществ разных районов страны.

Но особенно знаменательным было то, что сам Марат ни на день не прекращал своей деятельности. Его газета продолжала регулярно выходить, он засыпал Конвент и Якобинский клуб посланиями, в которых обличал своих врагов и требовал незамедлительно назначить день суда.

И вот наконец этот день настал.

23-го утром общественный обвинитель Фукье-Тенвиль объявил, что судебное заседание, посвященное делу Марата, будет происходить завтра, 24 апреля.

Пожалуй, это был единственный в судебной практике случай, когда назначалось к слушанию дело, а преступник вместо того, чтобы находиться в руках правосудия, гулял неизвестно где…

Но Марат не собирался больше скрываться.

23-го вечером, сопровождаемый толпой верных соратников и почитателей, он сам явился в Аббатство и потребовал, чтобы его заключили в тюрьму.

Даже находясь в тюрьме, он оставался под бдительной охраной народа. У здания Аббатства всю ночь дежурили верные люди, следившие за тем, какую пищу тюремная прислуга доставляла необычному узнику, и требовавшие, чтобы бутылки с питьем были запечатаны.

Чрезвычайный трибунал по уголовным делам (позднее переименованный в Революционный трибунал) заседал в том самом зале Дворца правосудия, который раньше назывался Большой палатой парламента и где некогда Людовик XIV провозгласил свою самодержавную власть, произнеся знаменитую фразу: «Государство — это я!». То была продолговатая комната с четырьмя окнами, выходившими во двор. Лишенная каких-либо украшений, она заканчивалась возвышением в одну ступеньку, на котором стояли длинный стол и резное бюро; налево от них помещалась скамья подсудимых, направо, под окнами, стояли два ряда кресел для присяжных. Высокая балюстрада отделяла суд от мест, отведенных публике.

Все это я успел весьма подробно рассмотреть, ибо в моем распоряжении были несколько часов перед началом. Если бы мы с Симонной не направились во Дворец правосудия чуть свет, мы бы остались без мест: народу было столько, что, казалось, яблоку упасть негде. Люди приходили с ночи; вслед за нами прибывали новые и новые толпы. Народ занял не только весь отсек для публики в зале суда, но и все коридоры, комнаты и прихожие, прилегавшие к Чрезвычайному трибуналу, а также близлежащие улицы и набережную вплоть до Нового моста. Патриоты были настроены решительно. Я слышал, как представитель секции Четырех Наций заявил: «Ни один волос не упадет с головы Друга народа, или же роялисты пройдут по телам всех санкюлотов нашей секции».

Около десяти часов жюри заняло свои места. Председатель суда Монтане, общественный обвинитель Фукье-Тенвиль и четверо судей, одетые в черные фраки и шляпы с плюмажами, уселись за столом. Я, словно предчувствуя будущую известность Фукье-Тенвиля, внимательно вглядывался в него. Это был высокий, плотный человек лет под пятьдесят, с круглой головой, очень черными волосами и полным рябым лицом, Когда он смотрел пристально, под его взглядом опускались глаза. Когда он говорил, то морщил лоб и хмурил брови, черные и необыкновенно густые. Голос у него был громкий и повелительный.

Ровно в десять шум усилился, и патриоты, стоявшие близ дверей, расступились: в зал вошел Друг народа, сопровождаемый своим эскортом; в числе прочих я заметил и верного Роше.

Марат, по обыкновению, был одет небрежно. Четким шагом, высоко подняв голову и скрестив руки на груди, прошел он зал и остановился у возвышения. Его маленькая, тщедушная, но гордая фигура резко выделялась на фоне стены. Я почувствовал, как слезы подступают к горлу; никогда еще не был он так дорог мне, как в этот момент…

Прежде, чем кто-либо из жюри успел произнести слово, подсудимый, попирая все регламенты, сам обратился к судьям:

— Граждане, не преступник предстал перед вами, но Друг народа, апостол и мученик свободы. Уже давно его травят неумолимые враги отечества, и сегодня его преследует гнусная клика государственных людей. Он благодарит своих преследователей за то, что они дают ему возможность со всем блеском показать свою невиновность и покрыть их позором. Если я появился перед судьями, то лишь затем, чтобы снять пелену с глаз людей, все еще заблуждающихся на мой счет, да еще для того, чтобы лучше служить отечеству и обеспечить победу делу свободы. Полный доверия к просвещенности, справедливости, гражданственности этого трибунала, я прошу внимательно и всесторонне разобраться в поднятом вопросе, без снисхождения, но строго и нелицеприятно.

Эта спокойная, полная достоинства речь вызвала бурю восторга. Казалось, стены зала не выдержат грома аплодисментов и выкриков зрителей. Несколько минут никто не мог сказать слова. Марат выждал и обратился к публике:

— Граждане, мое дело — это ваше дело, это дело свободы. Я прошу вас соблюдать полное спокойствие, чтобы подавать преследующим меня врагам отечества предлога клеветать на вас и обвинять в воздействии на решение суда…

…Нет, это был не суд, это был триумф. Никогда еще не видел я своего учителя и друга таким спокойным, уверенным, полным чувства собственного достоинства и пренебрежения к врагам. Никто бы со стороны не сказал, что это обвиняемый: он вел суд, направляя ход разбирательства, он не оправдывался, а просто отметал обвинения и оборачивал их против тех, кем они были выдвинуты.