— Завтра вечером я приду к твоей матери и заберу тебя к своим родителям…
— Жако, мне хотелось бы сказать тебе…
— Не надо, не стоит.
— Нет, надо сказать тебе все, раз и навсегда, чтобы уже больше никогда к этому не возвращаться.
Они делают вместе несколько шагов, перепрыгивают через канаву и останавливаются, прислонясь к ограде.
— Жако, знаешь, он был не такой уж плохой. Только из этого ничего не могло выйти… — Бэбэ запинается, затем поднимает голову. — Ты понимаешь… общество… — Она опять запинается и прибавляет: —Ты понимаешь… он был не из наших.
Жако обнимает ее. Она прижимается головой к его уху, и они долго стоят так, взводнованные, сдерживая дыхание.
— Жако, лучше все сразу сказать друг другу. Выскажи мне, что у тебя на сердце.
— Мне нечего сказать.
— Ты ведь знаешь, что я… словом… что со мной.
— Знаю, Бэбэ, и я беру тебя такой, какая ты есть. Не будем говорить об этом.
— Нет, Жако, я так перед тобой виновата…
— Ты ни в чем не виновата…
— Но…
— Такова жизнь, Бэбэ.
— Послушай, Жако…
— Послушай, Бэбэ, мое счастье в тебе, я в этом уверен. Не будем больше говорить об этой зиме.
Они стоят рядом, рука его осталась лежать на плече Бэбэ, и он чувствует, какой тяжелой стала эта рука, а девушке хочется, чтобы вся ее кровь прилила к плечу и поддержала доверчиво покоящуюся на нем тяжесть. Весенняя ночь доносит до них наполняющие ее звуки: позвякивание цепи колодца мадам Удон, чей‑то голос, зовущий детей, никак не желающих ложиться спать, вокализы мсье Вольпельера, музыку трех радиоприемников, соперничающих друг с другом, шум первых машин, отправляющихся на воскресенье за город… Обрывки всех этих звуков Гиблой слободы окружают Жако и Бэбэ, согревая их.
Девушка не могла изменить свою судьбу в одиночку, для этого надо было бы сперва изменить всю Гиблую слободу. Можно упаковать свои чемоданы и, спасаясь бегством, постараться все унести с собой. Но лучшее всегда оставляешь. «Лучшее в себе самом — это другие».
Хлопают ставни. Не вовремя зазвонил будильник, но ему тут же затыкают рот.
Самолет, направляющийся в Гвадалахару, а может, еще куда‑нибудь, поднимается над аэродромом Орли; луч света из его окон падает прямо на нос Бэбэ и Жако. С высоты многое видно, и его четыре мотора глухо рокочут:
«Бэбэ, прислушайся получше: цепь, что сейчас скрипит, — это цепь колодца, где ты берешь воду вечером, по окончании трудового дня; эти ставни — те самые, что ты захлопываешь каждый раз перед тем, как лечь спать; в этой музыке, передаваемой по радио, звучат твои былые, твои сегодняшние мечты. Эта мать, зовущая детей, ты сама через десять лет, и эти дети твои…»
— Жако!
Ее взгляды тянутся к нему, и ее полуоткрытый рот, и ее губы, сжатые и вместе с тем раскрытые, как руки странника, опустившегося на колени перед источником.
«Да нет же, Бэбэ, эта цепь не от твоего колодца. Вода теперь течет по трубам, и радио уже вышло из моды. Мысли и чувства меняются. Пройдет зима, но ничто не повторится, ничто не останется прежним…»
Четырехмоторный самолет стыдливо понижает голос, устремляясь к горизонту, и его слова замирают в отдалении.
Жако обнимает ее все крепче. И, обняв, он ведет ее от бистро мамаши Мани к Замку Камамбер; он прижимает ее к себе на танцах в субботу вечером и перед первым поездом в понедельник утром, он окружает ее своим присутствием в долгую зимнюю пору и в воскресные дни. И Бэбэ кажется: все, что она видит, все, что слышит, прошло сперва через глаза и уши Жако. Она чувствует его совсем близко, рядом, она чувствует его в себе: он нищета и великодушие, он гордость и гнев Гиблой слободы.
Тогда она кладет руку на затылок юноши, ласково проводит по голове, гладит, хватает за волосы так, чтобы сделать ему больно, и притягивает его рот к своему.
Их зубы сталкиваются, как два переполненных кубка.
Она опять, в последний раз, опустила голову.
— Когда он… словом… через несколько месяцев… когда он появится, когда он будет здесь… надо… словом… его любить…
Жако взял ее руки своими длинными пальцами и с силой сжал в том месте, где бьется пульс. Голос его дрожал:
— Уж это… я сумею… клянусь тебе…
Потом он сорвал листок плюща, положил в рот и разжевал. Вкус был терпкий, неприятный, но это было нужно, чтобы почувствовать, как все хорошо, чтобы поверить во все это счастье.
Вот «поэма», которую Ритон сочинил однажды для своих друзей:
БАЛЛАДА ГИБЛОЙ СЛОБОДЫ