Профсоюзная организация решила послать делегацию из шестидесяти рабочих.
Тут встал вопрос о транспорте. Все, что осталось от собранных денег, было распределено еще накануне среди рабочих, иначе они со своими семьями не могли бы прокормиться. О том, чтобы делегаты тратились на поезд, нечего было и думать.
В конце концов удалось организовать поездку на двух грузовиках — самосвалах со стройки «Великий поворот».
Это были первоклассные дизельные машины, издававшие довольное урчание, как бегемоты, когда брюхо у них полощется в воде, а спину пригревает солнце. У грузовиков были огромные толстые колеса, а их металлический кузов дрожал, как лошадь, пущенная галопом.
В каждой машине разместилось по тридцать человек. Они выехали стоя, но как только грузовики набрали скорость, ветер сразу усилился и стал таким холодным, что пришлось присесть на корточки. Рабочие нагнули головы, съежились и прижались друг к другу. Только Жако, Милу и Шарбен, влезшие в машину самыми первыми, не захотели признать себя побежденными: они продолжали гордо стоять, прислонившись к кабине шофера, словно изваяния на носу корабля.
Парни подскакивали вместе с грузовиком при каждом нажиме на акселератор и цеплялись за верх кабины при каждом нажиме на тормоз. Они дрожали от холода, зубы у них выбивали дробь.
Орлеанский проспект был в разноцветных брызгах световых реклам. Два потока пешеходов встречались, смешивались на тротуарах, образуя пробки у магазинов и повозок разносчиков. Велосипедисты ехали, уцепившись за борта грузовой машины, отпустив педали. Неоновые вывески окрашивали их лица попеременно в зеленый, желтый и красный цвет.
Люди толпились возле витрины, за стеклом которой шла телевизионная передача. Входы в метро жадно поглощали устремлявшиеся в них вереницы людей.
В кинотеатре на проспекте Алезиа шел фильм «Влюбленные одни на свете».
У Жако глаза были полны слез.
— Что с тобой? — спросил Шарбен.
— Это из‑за ветра, — невнятно пробормотал главарь Гиблой слободы.
— Оставь его, — заметил Милу.
* * *
Ехать обратно делегаты решили с последним поездом. Они сидели на станции Люксембург и молча ждали. У них не осталось больше ни табака, ни сил. Мимиль пытался рассказать Ритону, которого они встретили тут же на перроне, об их хождениях в парламент и министерство. Кресла там всюду такие глубокие, что, когда опускаешься в них, колени касаются подбородка. Ребят уже кое — где встречают как знакомых, ведь они давно участвуют в делегациях. На набережной Пасси, в доме, где живет Паланки, они всегда говорят привратнику: «Здравствуй, папаша!» В палате депутатов «физиономист», — да, там есть такой служащий, на обязанности которого лежит узнавать завсегдатаев и отваживать остальных, — приветствует их: «Здравствуйте, ребята!»
Но Ритон кашлял, Рири похрапывал, а остальные парни сидели, уронив головы на грудь и полузакрыв глаза.
— Да, сегодня с вами не очень‑то весело, — не выдержал Мимиль.
Одно лишь сонное бормотание было ему ответом.
— Хоть бы кончилась скорее эта забастовка! Отдохнуть бы немного! — не унимался Мимиль.
Подошел поезд. Рассевшись по углам, ребята начали подремывать. Но неожиданно на следующей станции в вагон вошел Рей. Все бросились ему навстречу, усадили его.
Глаза у боксера заплыли, новый пластырь появился над бровью, губы вздулись и стали лиловыми, нос удвоился в размере, на левой стороне лба виднелся огромный кровоподтек… Лицо Рея было до того изуродовано, что парня трудно было узнать.
— Мартелли победил меня на четвертом раунде, — прошептал боксер.
Ребята как‑то совсем позабыли, что в этот вечер должен был состояться решающий бой, и принялись ругать себя за это. Они пытались ободрить приятеля, говорили ему о реванше, но Рей только качал головой и просил их замолчать. Жако прижался лбом к стеклу и закрыл глаза. Милу подсел к нему. Он положил руку на плечо друга и стал что‑то тихо говорить ему на ухо. Вот только что на станции Люксембург им всем было грустно, хотя они еще не знали о серьезном поражении Рея. Дела на стройке как будто идут на лад, а ребята ходят мрачные. И это не только от усталости.
Жако прижался носом к окну, и вокруг его рта стекло запотело, стало матовым. Он, казалось, не хотел слушать того, что шептал ему Милу.
А Милу говорил, что если ребятам грустно, так это потому, что грустно ему, Жако. Но он не должен так изводить себя, ведь все еще может уладиться. И Милу сказал со вздохом:
— Знаешь… Жако, ты должен был бы с ней увидеться.
— С кем это? — сердито спросил Жако, не отрывая глаз от возникавших словно из‑под земли и так же внезапно исчезавших черных зданий Бур — ла — Рена. Резким движением он сбросил руку Милу со своего плеча.
Когда они шли в этот вечер по улице Сороки — Воровки, Ритон чуть не упал, так сильно у него закружилась голова. Пришлось его и Рея проводить до дому.
* * *
На следующее утро Жако встал с левой ноги. Уже по одному тому, как он опустил голову в таз с водой, как швырнул через всю кухню полотенце, вместо того чтобы спокойно повесить его на гвоздь, как резко придвинул стул и сел за стол перед тарелкой с яичницей — глазуньей, можно было догадаться о его мрачном настроении.
Мать рассказывала во всех подробностях о здоровье
Лулу. Кашель наконец прошел. У мальчика появился аппетит, но это служило лишь новым поводом для жалоб:
— Лулу должен скоро выйти из больницы. Но его не выпишут до тех пор, пока я не уплачу за лечение, а ведь за каждый лишний день, что он там пробудет, придется платить сполна. Сколько у нас неприятностей!
Она отнесла сковороду на кухню и вернулась с коробкой камамбера в руках.
— …сколько неприятностей!
Мужчины ели, стараясь производить при этом как можно больше шума, чтобы заглушить ее слова.
Мать уперла руки в бока, посмотрела на мужа и сына, подумала и сказала со вздохом:
— Хотя нам‑то еще грех жаловаться. Многим в Гиблой слободе живется куда хуже! Взять хотя бы Лампенов. На то, что приносит со стройки Морис, не больно разгуляешься. Ума не приложу, что они варят себе на обед. — Мать прикрыла глаза, перебирая в уме все семьи Гиблой слободы. — А Жибоны, а Вольпельеры? Их ребятишки стали такие бледненькие, прямо прозрачные. Она помолчала и добавила: — А бедняжка Бэбэ! Подумать только, что с ней приключилось! Говорят, не в деньгах счастье, но девушка вступает в жизнь с такой обузой на руках. Если бы вы видели ее мать — волосы у нее совсем побелели. Сколько горя на свете! А сама Бэбэ? На нее жалко смотреть. Так она извелась. Ах, жизнь проклятая!
Амбруаз прошептал, глядя в тарелку:
— Бедная девушка! Ей бы надо было найти хорошего парня, который…
Жако вскинул голову:'
— Какой дурак ее возьмет!
— Не говори так, Жако! — с живостью возразил Амбруаз.
Жако резко вскочил с места, и стул полетел на пол. Опершись руками на стол, он крикнул:
— Ты мне не указ!
Мать положила ему руку на плечо:
— Жако, не смей грубить отцу!
Жако стряхнул ее руку и заорал:
— Он мне не отец!
Парень выбежал на улицу, схватив по дороге пальто и громко хлопнув дверью.
Амбруаз посмотрел на жену: она словно стала выше ростом; застыла в напряженной позе, протянув вперед руки.
— Он страдает! Я знала это, — пробормотала она сдавленным голосом.
Она скомкала фартук, зарылась в него лицом и разразилась беззвучными рыданиями.
Амбруаз обнял жену и обеими руками стал ласково похлопывать ее по спине.
— Полно, мать, полно! Пока мы живем на этом свете, вечно будут случаться такие истории. До тех пор, пока не… словом…
* * *
Юность сжигает, как чахотка. Томительно ноет грудь. Юность пожирает легкие, смерть подступает к сердцу.
Юность притягивает смерть, как липовый мед — черных мух.
Юность — это чахотка, от нее надо лечить. Но даже, если удается выздороветь, шрамы сохраняются на всю жизнь.
Юность — это болезнь, от нее горячка в крови, в груди полыхает огонь и в глазах появляется лихорадочный блеск. Взгляд устремляется куда‑то вдаль, туда, откуда встают чудесные видения: юг, Гаити, солнце, пальмы, тайфуны, и море, и небо, и все купается в этой голубизне и манит к отдыху и неге.