— Нет. Уже прошло... Наверно, это от того, что я женщина. Не помню, бабушка или мама, кто-то из них говорил: женщине легче приходить, чем уходить.

— Всем так, — сказал Озермес. — Думаю, что если Тха не сбросит нас в пропасть и Шибле не заберет тебя к себе, мы вернемся вместе с рождением новой луны. До свидания, дядя Мухарбек, не впускай в саклю удды и присматривай за своим сыном.

И они на время покинули поляну. Прыгавший по траве черный дрозд издали подразнил Хабека, повертел своим желтым клювом и весело засвистел, желая им доброго пути.

Озермес нес ружье, лук со стрелами, топор, кожаный мешок с дорожным припасом, туда же он засунул и камыль, и изрядно полысевшую бурку. Сворачивая ее, Озермес подумал, что бурка, как и его черкеска, и платье Чебахан, висящие на колышках в сакле, скоро обветшает, и им придется до конца дней своих ходить в шкурах. А тот, кто должен родиться, и другие, если они народятся вслед за ним, никогда не будут носить своей адыгской одежды. Ноша Чебахан состояла из заячьего покрывала, казанка с дремлющими углями и казана побольше, пустого. Самыр бежал впереди, время от времени вспугивая то куниц, то уларов, поворачивал к Озермесу свою лобастую голову и спрашивал глазами: будешь стрелять?

— Пусть, пусть себе живут, — отвечал Озермес, — не обращай на них внимания.

Хабек носился по кустам, догонял Самыра, возвращался к Чебахан и Озермесу, снова бежал за Самыром, но стоило Чебахан сказать: «Вот, неугомонный!» — как он попросился к ней на руки и сразу заснул.

Мир устроен так, что людям приходится жить в неопределенности и колебаниях. На что решиться, как быть? Куда двигаться, идя по степи, свернуть ли на восходящую сторону, или на заходящую, или пойти прямо по направлению к верхней? Убегать ли от волков или шагать навстречу волчьей стае? Пытаться предугадать, каким будет завтрашний день или полагаться на милость Тха, пусть все решит небо? Неуверенность разъедает человека, как гноящаяся рана. Чтобы ее излечить, надо не сидеть в раздумьях у костра, а встать, взяться за лопату и копать землю, или, схватив топор, валить состарившееся дерево, или идти туда, куда надо идти.

Пустившись в путь, Озермес уже не торопился быстрее подняться на Ошхамахо. Какая разница, доберется ли он до вершины днем раньше или днем позже? Передвигались они медленно, делая привалы через каждые два три крика. Когда спускались в ущелья и долины, Ошхамахо скрывался из виду, а если шли верхом, по гребню какого нибудь хребта, открывался во всем своем величии, и, казалось, чем ближе они к нему подходят, тем упорнее он отдаляется от них и становится выше и выше.

— Какого он роста? — спросила Чебахан. — Намного больше Богатырь-горы?

— Богатырь гора для Ошхамахо как сын отцу, между ногами которого он свободно проходит. А мы по сравнению с Ошхамахо что то вроде муравьев, ползущих на Богатырь гору.

Посмотрев на озаренную солнцем вершину, ниже которой, подобно ягненку, прижавшемуся к овце, лепилось к склону белое облачко, Озермес вдруг ощутил такой же веселый азарт, какой испытывали на празднествах он и его ровесники, когда оглядывали гладко обтесанный, смазанный жиром столб, на котором стояла корзинка с ореховой халвой.

Влезть на столб, снять корзинку и, соскользнув вниз, заслужить похвалу старого тхамады или джегуако жаждали все, но халва и одобрение доставались лишь одному, самому ловкому и цепкому. Предвкушая, как он поднимется на поднебесную высоту, на ту вершину, до которой, с тех времен, когда из студенности возникли горы, добрался только один человек, как он, выпрямившись во весь рост, подобно богу, окинет взглядом расстилающуюся под ним землю, Озермес забывал, что восхождение на Ошхамахо было для него не целью, а единственной возможностью приблизиться к Тха.

Вечерами он про Ошхамахо не вспоминал. Подыскав укромное, прикрытое от нижнего ветра местечко где нибудь под сосной или елью, поблизости от ручья, Озермес принимался собирать валежник и обрубал еловые лапы для подстилки. Чебахан разжигала костер, варила в казане или поджаривала на углях мясо. Самыр, сидя на почтительном расстоянии, пускал слюну и ворчал на Хабека, покусывающего его за лапу.

Поев, располагались у костра, Чебахан брала на руки Хабека, Озермес, почесывая спину извивающегося от удовольствия Самыра, запевал любимую врачевальную песню Чебахан о коне сером, снегом льдом питающемся. Они перебрасывались словами, беседуя о том о сем, или молчали, сливаясь с окружающим их покоем.

Немного погодя устраивались на ночь. Чебахан, пожелав всем доброго сна, прикрывала лицо от яркого света круглой луны и засыпала.

Озермес продолжал сидеть у костра, прислушивался к дыханию Чебахан, и ему чудилось, хотя этого не могло быть, будто дышат двое — мать и ребенок. Хабек, свернувшись клубком и прикрыв нос кончиком хвоста, вздрагивал во сне. Только Самыр не ложился, до утренней зари он бегал вокруг спящих и угрожающе порыкивал, отпугивая волков, клятвопреступниц лис и почему то поднявшихся сюда шакалов. Волки и лисы бродили бесшумно, а шакалы или завывали с разных сторон, или, собравшись вместе, плакали, как дети. Наслушавшись шакальих жалоб, Озермес клал возле себя ружье, лук, стрелы и кинжал, забирался под бурку, головой к ногам Чебахан, и, лежа с открытыми глазами, внимал шумам ночной жизни, ее шорохам, потрескиваниям валежника, следил за скольжением таинственных теней, мелькавших среди деревьев и кустов. Где-то поблизости, как всегда, неожиданно, зловеще хохотала неясыть. По светлому небу, подобно чьей то неприкаянной, страдающей душе, проносилась черная сипуха. В листве согнутого старика граба загорались желтые глаза филина. Они казались глазами самого Тха, и Озермес, на которого медленно наваливался тяжелый сон, слышал сердитый голос: куда идешь ты, жалкий человек, понимаешь ли на что замахиваешься? Озермес тщился ответить Тха, но его сковывала не мота...

Просыпался он от чьего то пристального взгляда, открывал глаза и видел перед собой морду Самыра, который, помаргивая от нетерпения, смотрел ему в лицо. Увидев, что Озермес проснулся, Самыр весело взвизгивал и отбегал к Чебахан, сидящей на корточках у костра. Начиналось новое, свежее, полное обещаний утро. Озермес вскакивал и бежал к ручью умываться.

Чебахан шла легко, не жалуясь на усталость, широко раскрытыми глазами смотрела вокруг, с улыбкой просыпалась, с улыбкой же засыпала. Как-то во время дневного привала она с нежностью на что то уставилась. Озермес проследил за ее взглядом и увидев подростка горихвостки, которого его черно-красняя мать обучала летать. Птенец, трепеща крылышками, перепрыгивал с камня на камень, взбираясь все выше, к краю обрыва, где его ждала мать. Усевшись рядом, птенец вы слушивал советы матери, потом начинал подпрыгивать на месте и одним глазком поглядывал на крутой откос. Решившись наконец, он расставлял крылышки и с писком летел вниз. Мать, кружась под ним или рядом и ободряюще щебеча, сопровождала его, пока он не плюхался на ножки. Рассмеявшись, Чебахан посмотрела на Озермеса.

— Маленькой я забралась на высокую грушу, а слезть не смогла и стала звать на помощь. Отец вышел из сакли, посмотрел на меня и заворчал: как залезла так и слезай. Я захныкала: боюсь, упаду! Тогда он позвал мать, показал на меня и спросил: видала котенка? Мать засмеялась, вынесла из сакли ковер, они взялись за него руками, и я спрыгнула. — Глаза Чебахан затянуло дымкой, душа ее унеслась, но ненадолго, снова посмотрев на горихвостку и ее птенца, она сказала: — Все матери одинаковы.

С восходящей стороны подул порывистый ветер. На деревьях зашелестела листва. И до Озермеса донеслись, словно сказанные шепотом, слабое ржание лошади, тихое протяжное мычание коровы и приглушенный голос старой женщины, зовущей кого-то. Он замер и увидел потемневшие глаза Чебахан.

— Ты ничего не слышал? — спросила она.

— Ты тоже?.. А я подумал, что мне показалось.

Ветер пронесся дальше, все стихло, а они сидели молча, глядя друг на друга.

Чебахан посмотрела на ловившего блох Самыра и кивнула на него: