Медведь больше у них не появлялся и даже следов его Озермес нигде поблизости не обнаруживал. — Наш ночной гость, поди, крепко обиделся, — сказал он Чебахан, — и сам не приходит, и своему роду, наверно, рассказал, что мы медведей мисками с медом не встречаем. — Рой из разоренной медведем сапетки куда то улетел. Осенью Озермес — он видел, как это делал Безусый Хасан, — обмотал голову тряпьем, обкурил сапетки дымящейся головней и добыл соты с медом. Но зимой позабыл в свое время утеплить сапетки, и пчелы погибли от морозов. Выжили они лишь в двух сапетках. Озермес знал по рассказам, что после рождения новой матки стая со своим роем улетает, и ее надо тогда уметь поймать и посадить в свободную сапетку.
Хасан рассказывал, что одни из пчел трудятся, делая мед, другие — трутни лишь оплодотворяют матку, и за это рабочие пчелы кормят их до конца жизни. А матка несет яйца, из которых рождаются и собиратели цветочного нектара, и трутни, и, наконец, новая матка. Хасан говорил, что он много думал, но так и не сумел додуматься, каким образом из совершенно одинаковых яиц рождаются то работники, то трутни, то одна единственная матка. Ведомо это, наверно, одному лишь Тха.
Тех пчел, которые пережили холода, Озермес не трогал, ему расхотелось отнимать мед у таких разумных и трудолюбивых созданий, уподобляться грабителю медведю. Обворачивать сапетки от зимних холодов сеном и тряпьем Озермес теперь не забывал.
Одно время к ним прилетала одна и та же пчела. Чебахан прозвала ее Жужжалкой. Прилетала она не за добычей, не садилась на еду, лишь описывала внутри сакли круги или, дрожа крылышками и переливаясь в проникавшем в дверь луче солнца, как драгоценный камень, зависала в воздухе и смотрела на Озермеса или на Чебахан. Для чего прилетала пчелка — развлечь их, показать, что они не одни, или ей что нибудь нужно было, или она благодарила Озермеса за то, что он больше не отнимает у пчел мед? Кто мог ответить на это? В конце последнего месяца лета Жужжалка исчезла, Озермес сказал Чебахан, что пчелка, наверно, на вещает теперь какого нибудь одинокого зверя в его берлоге, а может, ее склевала врагиня пчел золотистая шурка? Шурки жили в крутых глинистых обрывах, и Озермес как то приметил их пеструю, желто сине-зеленую стайку над оврагом, пониже шафранового луга. Казалось бы, только вчера он и Чебахан впервые увидели этот луг, а прошло уже три лета и три зимы. Время есть время. Обычно кажется, что течет оно одинаково для всего живого и неживого, и для уймы звезд, составляющих Тропу всадника, и для Богатырь горы, и для Чебахан, и для липы, и для речки. Но отец говорил, что время стариков движется быстрее, чем время молодых. В ночь перед сражением для всех живущих в ауле время тащилось, как уставший бык, а день, наступивший после ночи, начиная с первого выстрела и до пожаров, сожравших сакли, пролетел, как сокол сапсан в своем стремительном падении. Для самого Озермеса, когда он лежал под снегом, время почти замерло, тогда как для Чебахан оно продолжало двигаться. Вероятно, каждый перемещается в своем времени, то ускоряющем, то замедляющем бег. Сейчас время его и Чебахан сызнова течет вровень, и они движутся голова в голову. Наверно, чтобы ощутить перемену в течении своего времени или в движении времени окружающего тебя мира или с тобой или с миром, что то должно произойти. Течение времени его и Чебахан, когда они находились в ауле, сливалось с движением времени других людей. А потом все нарушилось. Так бывает, когда люди скачут на лошадях. Ты скачешь, скачешь, слышишь топот коней и фырканье коней твоих спутников, и вдруг замечаешь, что стало тихо, смотришь и видишь, что другие всадники либо далеко опередили тебя, либо отстали так, что, оглянувшись, их уже не разглядеть в далеком пыльном мареве. Движение времени для аула пресеклось, как обрывается бег сорвавшегося в пропасть коня. А он и Чебахан, идя вдвоем, движутся дальше, уже другим шагом, таким, каким бегают, летают и ползают и лохмоногий, и заяц, и ястреб, и длиннохвостая, все, кто их окружает. Он знал, что звериные, птичьи, рыбьи и человеческие племена равны перед Тха и вращаются в общем великом круговороте мироздания и что при этом у каждого племени своя дорога, не перекрещивающаяся с путями других племен, но что он и Чебахан бредут теперь не человеческой, а лесной тропой и живут в одном времени со зверями, пришло на ум ему впервые.
Ноги у него снова ослабли. Ощутив усталость от своих путаных мыслей, он пошел обратно и остановился возле Мухарбека. Изборожденное морщинами безбровое лицо старика было неподвижно.
— Скажи мне, рожденный столетним явором, тхамада, что ты думаешь о течении времени? — спросил Озермес. — Ты был высоким зеленеющим деревом, а потом стал пнем Мухарбеком, продолжает ли время меняться для тебя? А что ты думаешь о мироздании, как оно движется во времени? Мне, имеющему душу, не уследить за переменами на небе и на земле, слишком уж коротка моя жизнь.
По высокому застывшему лбу Мухарбека скользнула тень. Как обычно, он не ответил.
Озермес слабо усмехнулся.
— А не могут ли у меня и Чебахан вырасти хвосты? Безусый Хасан рассказывал, что какой-то обладавший большими познаниями иноземец говорил ему, якобы в те времена, когда эти горы были как холмики, открытые кротами, у людей имелись хвосты. Я хотел бы получить такой, как у Самыра.
Мухарбек молчал. Укоризненно покачав головой, Озермес направился к сакле. На душе у него стало пусто, как в дупле у белки в конце долгой зимы.
Самыр, идя рядом, потерся боком об его ногу.
— В каком времени живешь ты, собачина? — спросил Озермес. — В таком же, как и волки?
Самыр не понял его, но, как обычно в таких случаях, вильнул хвостом.
— Твои сородичи волки вас, собак, не любят, наверно, за то, что вы стали жить с людьми, — рассуждал Озермес, — правда, не все. Как идут дела у тебя, джигит, с твоей подругой?
Самыр снова завилял хвостом.
На исходе зимы, до метелей и морозов, Чебахан как то отворила дверь, чтобы проветрить саклю. Самыр тут же попросился внутрь, и Озермес разрешил ему погреться у очага. День уходил, небо розовело, из ущелий уже выползали дымки ранних сумерек. Чебахан оттирала песком копоть с котла, а Озермес смазывал медвежьим жиром курок ружья. С ближайшего лесного склона донесся волчий вой. — Опять одинокий волк, — пробурчала Чебахан. — Нет, белорукая, у волка другой голос. Сдается, что это волчица. Посмотри на него. — Озермес кивнул на Самыра, дотоле дремавшего у огня, услышав вой, он поднял лобастую голову, навострил уши, потянулся и, виновато поджав хвост, подошел к Озермесу. — Что тебе? — спросил тот. Самыр гавкнул, положил морду ему на колено и уставился на него снизу вверх своими каштановыми, с золотистыми точками, глазами. В лесу опять завыли. Самыртихо взвизгнул и посмотрел на дверь. Озермес, усмехнувшись, отложил ружье. — Уж не тебя ли зовут? А невесту ты нам не покажешь? — Самыр засмущался и зажмурил глаза. — А соперники не отгрызут тебе хвост? — Самыр что то проворчал и нетерпеливо заелозил лапами. — Что ж, Мазитха тебе в помощь. Беги! — Озермес махнул рукой, и Самыр вылетел в дверь, как спущенная стрела. — Слышала, о чем мы с ним говорили? — спросил Озермес. — Сдается, что у тебя появится невестка. — Ты думаешь, что это волчица?.. — Чебахан неодобрительно покачала головой. — Озермес расхохотался. — А кто же еще? Собак здесь нет, а на шакалих Самыр и глядеть не станет. — Лишь бы все обошлось благополучно, — озабоченно произнесла Чебахан. Озермес усмехнулся.
После этого вечера Самыр часто убегал в лес и возвращался на рассвете. Однажды он вернулся искусанным и дня три зализывал раны. В другой раз Озермес, выйдя рано утром из сакли и не обнаружив Самыра, без него пошел осматривать ловушки и капканы. Поднявшись в горы, он остановился, чтобы поглядеть на зеленеющее небо, и тут на пригорок из-за низкорослых елей взбежали Самыр и маленькая остромордая волчица, светло серая, с желтыми подпалинами, с черными лапами и черными кончиками ушей. Замерев рядом, они смотрели куда то вдаль.