Девочки всегда помогали матери редактировать мои книги в рукописи. Она, бывало, сидит на крыльце нашей фермы и читает вслух, держа наготове карандаш, а девочки не спускают с нее настороженных, подозрительных глаз, они были твердо убеждены, что едва она дойдет до какого-нибудь места, которое им особенно понравится, как непременно его вычеркнет. И подозрения их были вполне обоснованны. Те места, которые им особенно нравились, всегда содержали в себе одиозный элемент, требовавший смягчения или вымарки, и миссис Клеменс безжалостно с ними расправлялась. Для собственного развлечения и для того, чтобы насладиться протестами детей, я часто злоупотреблял доверчивостью моего простодушного редактора. Я нарочно вкрапливал в текст что-нибудь изощренно предосудительное, с целью привести в восторг детей и увидеть, как карандаш сделает свое палаческое дело. Часто я вместе с девочками умолял редактора смилостивиться, приводил пространные доводы, притворяясь, будто делаю это всерьез. Мне удавалось вводить их в заблуждение, да и ее тоже. Нас было трое против одной - борьба неравная. Но это было чудесно, и я не мог устоять против соблазна. Иногда мы одерживали победу и громко ликовали. А потом я сам потихоньку вымарывал преступную строку, считая, что она сослужила свою службу: троим из нас она доставила вдоволь веселья; и когда я ее вычеркивал из книги, ее постигала участь, с самого начала ей уготованная.

ИЗ БИОГРАФИИ

"Папа родился в Миссури. Его мать это бабушка Клеменс (Джейн Лэмптон Клеменс) из Кентукки. Дедушка Клеменс был из Первых Семейств Виргинии".

Конечно, такое впечатление создалось у Сюзи по моим рассказам. Как это получилось - не понимаю, ведь я никогда особенно не ценил знатность происхождения. Равнодушие это я не унаследовал от матери. Ее-то наши предки всегда интересовали. Свою родословную она вела от Лэмбтонов из Дэрема, Англия, - семейства, которое еще с саксонских времен владело там обширными землями. Не могу утверждать с уверенностью, но думаю, что эти Лэмбтоны лет восемьсот - девятьсот обходились без дворянских титулов, а потом, три четверти века тому назад, произвели на свет какого-нибудь великого человека и вторглись в Книгу пэров. Моя мать знала все на свете про виргинских Клеменсов и любила их возвеличивать, но она уже давно умерла. Освежать эти подробности в моей памяти было некому, и они постепенно забылись.

Понедельник, 12 февраля 1906 г.

ИЗ БИОГРАФИИ СЮЗИ

"Мы с Кларой уверены, что папа сыграл с бабушкой ту шутку, про которую написано в "Приключениях Тома Сойера": "Подай сюда розгу". Розга засвистела в воздухе, - казалось, что беды не миновать. "Ой, тетя, что это у вас за спиной?" Тетка обернулась, подобрала юбки, чтобы уберечь себя от опасности. Мальчишка в один миг перемахнул через высокий забор и был таков".

Сюзи с Кларой не ошибались.

Дальше Сюзи пишет:

"И мы знаем, что папа все время отлынивал от уроков. А как весело папе было притворяться мертвым, чтобы не нужно было идти в школу!"

Эти разоблачения и домыслы язвительны, но справедливы. Если для других мое притворство так же прозрачно, как для Сюзи, значит я в своей жизни много старался понапрасну.

"Бабушка не могла заставить папу ходить в школу, и тогда она отпустила его в типографию, чтобы он научился печатать. Он научился и понемножку сам набрался знаний, так что мог добиться успеха не хуже тех, кто в юные годы был более прилежным".

Сразу видно, что Сюзи не хватает через край, когда отдает мне должное, но сохраняет спокойствие, подобающее беспристрастному биографу. И еще сразу видно (это тоже делает ей честь как биографу), что похвалы и упреки она отмеривает строго поровну.

Я доставлял матери много хлопот, но, по-моему, это ее не тяготило, напротив. С моим братом Генри, который был на два года моложе меня, у нее совсем не было хлопот, и мне кажется, что ей трудно было бы выдержать его неизменное благонравие, правдивость и послушание, если бы я не вносил в эту монотонную жизнь некоторого разнообразия. Я не давал ей заскучать, а это очень ценно. Раньше я об этом как-то не думал, но теперь мне это ясно. Не помню, чтобы Генри хоть раз совершил по отношению ко мне (да и к кому бы то ни было) дурной поступок, но многие похвальные его поступки обходились мне дорого. Одной из его обязанностей было докладывать о моем поведении, когда в том возникала нужда, а сам я не удосуживался это сделать, и эту свою обязанность он выполнял неукоснительно. С него написан Сид в "Томе Сойере". Но Сид - это не Генри. До Генри даже Сиду было далеко.

Это Генри обратил внимание матери на то, что нитка, которой она зашила ворот моей рубашки, чтобы я не сбежал купаться, стала другого цвета. Сама бы она это не обнаружила, и она была явно раздосадована, поняв, что такая веская улика ускользнула от ее зоркого глаза. Эта деталь, вероятно, добавила кое-какие детали и к моему наказанию. Что ж, удивляться тут нечему. Мы обычно вымещаем на ком-нибудь свои промахи, если только есть к чему прицепиться... но довольно об этом. Я отыгрался на Генри. Тот, кто несправедливо обижен, всегда может себя чем-то вознаградить. Я часто отыгрывался на Генри - иногда авансом: за что-нибудь, чего я еще не натворил. Это бывало, когда представлялся особенно соблазнительный случай и приходилось забирать плату вперед. Едва ли я брал в этом пример с матери, скорее всего, я сам додумался до такой системы. Однако и она порою действовала по тому же принципу.

Если случай с разбитой сахарницей попал в "Тома Сойера" - я уж не помню, так ли это, - то на нем можно пояснить мою мысль. Генри никогда не таскал сахар. Он брал его открыто, прямо из сахарницы. Мать знала, что он не будет таскать сахар тайком от нее, но относительно меня у нее были на этот счет сомнения. Вернее, сомнений не было - она отлично знала, на что я способен. Однажды в ее отсутствие Генри взял сахару из старинной наследственной сахарницы английского фарфора, которую мать берегла как зеницу ока, и его угораздило эту сахарницу разбить. Впервые мне представился случай нажаловаться на Генри, и радости моей не было границ. Я предупредил его, что нажалуюсь, но он и бровью не повел. Когда мать, войдя в комнату, увидела на полу черепки, она сперва слова не могла вымолвить. Я не стал нарушать тишину: мне казалось, что, если выждать, впечатление получится сильнее. Я думал, что она вот-вот спросит: "Кто это сделал?" - и тогда уж я выложу свою новость. Но расчет мой не оправдался. Промолчав, сколько следовало, она ничего не спросила, а просто стукнула меня наперстком по макушке, да так, что отозвалось в пятках. Тут я возопил со всем жаром оскорбленной невинности, думая пронзить ее сердце сознанием, что она наказала не того, кого нужно. Я ждал от нее раскаяния, трогательных слов. Я сказал, что виноват не я, а Генри. Но волнующая сцена не состоялась. Она сказала невозмутимо: "Ну, ничего, ты это все равно заслужил - либо раньше натворил что-нибудь, о чем я не прознала, либо еще натворишь что-нибудь тайком от меня".

Вдоль задней стены нашего дома шла наружная лестница на второй этаж. Однажды Генри зачем-то послали туда, и он захватил с собой жестяное ведерко. Я знал, что ему надо подняться по этой лестнице, и вот я побежал наверх, запер дверь изнутри, а потом спустился в огород, который только что перепахали, так что там полно было превосходных твердых комьев черней земли. Набрав их изрядное количество, я притаился. Я выждал, пока Генри поднялся до верхней площадки, так что отступать ему было некуда, - и тут я обстрелял его комьями, а он пытался отбивать их своим ведерком, но без особенного успеха, потому что стрелял я метко. Комья грохали о стену, и мать вышла посмотреть, что случилось. Я пробовал объяснить ей, что развлекаю Генри. Оба они кинулись ко мне, но я умел перемахивать через наш высокий дощатый забор и на этот раз не дался им в руки. Часа через два я рискнул воротиться домой. Во дворе никого не было видно, и я решил, что все забыто. Но я ошибся. Генри поджидал меня в засаде. С необычным для него проворством он запустил мне камнем в висок, и у меня вскочила шишка, на ощупь величиной с Маттерхорн. Я помчался показывать ее матери, ища сочувствия, но она не слишком взволновалась. Она, видимо, считала, что такие случаи, если я накоплю их достаточно, в конце концов меня исправят. Для нее это был вопрос чисто воспитательного свойства. А мне-то казалось, что дело куда серьезней.