Затем мы построились в боевую колонну и совершили четырехмильный переход к тенистому и красивому лесу на краю беспредельной, усеянной цветами прерии. Это был восхитительный театр военных действий – военных действий в нашем вкусе.

Мы проникли в лес на полмили и заняли сильную позицию, прикрытую с тыла невысокими холмами, а с фронта – быстрой прозрачной речушкой. В мгновение ока половина отряда уже плескалась в воде, а другая рассыпалась по берегу с удочками в руках. Осел, носивший французскую фамилию, незамедлительно снабдил нашу позицию громким романтическим названием, но оно оказалось слишком длинным, и мы сократили и упростили его в «Лагерь Роллса».

На этой поляне когда—то изготовлялся кленовый сахар; под деревьями еще стояли полусгнившие корыта, куда собирали сок. Казармой нашему батальону служил длинный амбар, где хранилась кукуруза. В полумиле от нашего левого фланга находилась ферма Мейсона, горячего сторонника конфедератов. Днем к нам с разных сторон стали съезжаться фермеры: они пригоняли лошадей и мулов, предлагая оставить их нам до конца войны, – по их мнению, она должна была кончиться месяца через три, не позже. Животные у нас подобрались самого разного роста, мастей и пород. Почти все они были молоды и резвы, так что никому из нас не удавалось долго удержаться в седле, – ведь мы были городскими жителями и не умели ездить верхом. На мою долю достался самый низкорослый мул, но такой ловкий и энергичный, что ему ничего не стоило сбросить меня на землю, – и он проделывал эту операцию незамедлительно, едва я садился в седло. А как он ревел! Вытянет шею, прижмет уши и так разинет пасть, что хоть в легкие к нему заглядывай. Во всех отношениях это было крайне неприятное животное. Когда я брал его за уздечку, чтобы увести с пастбища, он садился на круп, упирался передними ногами в землю, и уж никому не удавалось сдвинуть его с места. Однако я не совсем был лишен стратегических талантов и скоро нашел способ положить конец этой игре. На своем веку я перевидал немало севших на мель пароходов и научился кое—каким приемам, которые могли внушить уважение даже мулу, упершемуся в землю всеми четырьмя копытами. Рядом с амбаром находился колодец, и я, заменив уздечку веревкой в шестьдесят ярдов длиной, притаскивал своего мула домой с помощью ворота.

Забегая вперед, скажу, что после некоторой практики мы все—таки научились ездить верхом, хотя и довольно скверно. Но любить своих лошадей и мулов мы так и не научились – их никак нельзя было назвать отборными, и каждая скотина обладала своей собственной подлой особенностью. Например, стоило Стивенсу чуть зазеваться, как его лошадь бросалась к какому—нибудь кряжистому дубу и, прижав своего всадника к наросту на стволе, выбивала его из седла; в результате Стивенс получил несколько серьезных ушибов. Конь сержанта Бауэрса был массивен, высок, имел длинные тонкие ноги и походил на железнодорожный мост. Его пропорции позволяли ему дотягиваться головой чуть ли не до хвоста, так что он то и дело кусал Бауэрса за щиколотки. Во время переходов по жаре Бауэре часто начинал дремать, и стоило коню догадаться, что наездник уснул, как он изворачивался и кусал его за щиколотку. Ноги нашего сержанта были все в синяках от этих укусов. Вообще, он никогда не ругался, но тут уж выдержать не мог: стоило только коню его укусить, как он разражался градом проклятий; и конечно, Стивенс, который смеялся по любому поводу, сразу начинал хохотать, да так бурно, что терял равновесие и летел с лошади на землю, а Бауэре, выведенный из себя болезненным укусом, отвечал на его смех руганью, – и завязывалась ссора. Таким образом, из—за этого коня в отряде не было конца неприятностям и раздорам.

Однако вернусь к началу – к нашему первому дню в «сахарном» лагере. Корыта для кленового сока оказались прекрасными яслями, и у нас было вдоволь кукурузы, чтобы их наполнить. Я приказал сержанту Бауэрсу накормить моего мула, но он ответил, что пошел на войну не для того, чтобы нянчить мулов, а если я придерживаюсь иного мнения, он сейчас меня разубедит. Его слова показались мне нарушением субординации, но поскольку у меня было очень смутное понятие об армейских порядках, то я предпочел посмотреть на случившееся сквозь пальцы, отошел в сторону и отдал приказ Смиту, подручному кузнеца, накормить моего мула. Но он только растянул губы в той холодной саркастической усмешке, какой вас награждает лошадь, считающаяся семилетней, когда вы, приподняв ее верхнюю губу, убеждаетесь, что ей стукнуло все четырнадцать, и повернулся ко мне спиной. Тогда я отправился к капитану и спросил, не положен ли мне по военному уставу ординарец. Он ответил, что положен, но, поскольку в нашей войсковой части всего один ординарец, будет только справедливо, если он зачислит Бауэрса в свой штаб. Бауэре возразил, что не желает быть зачисленным ни в какие штабы, а если кто—нибудь захочет его заставить, то пусть попробует! После чего, разумеется, за неимением другого выхода пришлось это дело бросить.

Затем все дружно отказались стряпать – это было сочтено унизительным, – и мы остались без обеда. Остальные часы этого блаженного дня мы провели в полном безделье: кто дремал в тени деревьев, кто курил изготовленные из кукурузных початков трубки, болтая о своих возлюбленных и о войне, кто развлекался играми. К вечеру все почувствовали неимоверный голод, и чтобы как—то выйти из затруднения, все взялись за работу на равных основаниях, дружно собрали хворост, развели костры и приготовили ужин.

Потом некоторое время все шло гладко, пока не вспыхнула ссора между сержантом и капралом, потому что каждый утверждал, что его ранг выше. Никто из нас не знал истинного соотношения этих чинов, и Лаймен, чтобы прекратить споры, уравнял их обоих в правах. Командиру такого невежественного сброда приходится сталкиваться со множеством досадных и неприятных казусов, о которых и понятия не имеют офицеры регулярной армии. Однако скоро вокруг бивуачного, костра зазвучали песни и начались рассказы, снова воцарились мир и спокойствие; немного погодя мы разровняли кукурузу в углу амбара и улеглись на ней спать, предварительно привязав у дверей лошадь, чтобы она заржала, если кто—нибудь попытается проникнуть в амбар [12].

Каждое утро мы устраивали конные учения, а днем небольшими группами разъезжали по округе, навещали дочек окрестных фермеров, весело, как свойственно молодости, проводили время, получали приглашение к обеду или к ужину, а затем, счастливые и довольные, возвращались назад в лагерь.

Так текла наша жизнь, приятная и праздная, и некоторое время ничто ее не омрачало. И вдруг однажды явилось несколько фермеров с тревожными вестями. Они сообщили нам, что, по слухам, со стороны луга Хайда движутся вражеские силы. Эта весть поразила нас как громом и вызвала в наших рядах порядочное замешательство. Какое жестокое пробуждение после столь бездумного и безоблачного существования! Слухи были просто слухами, самыми неопределёнными; и мы, в полной растерянности, не знали, в каком же направлении нам отступать. Лаймен утверждал, что при столь неясных обстоятельствах отступать вообще не следует, но скоро понял, что, если он попробует настаивать, ему придется плохо, – в такую минуту отряд не потерпел бы неповиновения. Поэтому Лаймен уступил и созвал военный совет, который должен был состоять из него самого и остальных трех офицеров; но рядовые подняли по этому поводу такой шум, что пришлось разрешить им остаться, – поскольку они уже присутствовали на заседании и принимали в нем самое бурное участие, не давая никому из нас четверых раскрыть рот. Речь шла о том, куда отступать, но все были в таком волнении, что никто не мог предложить ничего путного. Никто, кроме Лаймена. Спокойно и кратко он объяснил, что раз враг наступает со стороны луга Хайда, нам нечего особенно ломать голову: не надо только отступать навстречу противнику, а так можно выбрать любое направление. Все сразу поняли, насколько этот вывод справедлив и мудр, и Лаймен был осыпан похвалами. После чего решено было отступать к ферме Мейсона.