Через несколько минут он умер. Его убили на войне, на самой честной и законной войне, можно даже сказать – в сражении, и все же противники оплакивали его с такой искренностью, словно он был их братом. Полчаса мы печально стояли вокруг него, вспоминая каждую подробность трагического происшествия, гадая, кто бы он мог быть и не шпион ли он, и повторяя снова и снова, что, случись это опять, мы не тронули бы его, если бы он первый на нас не напал. Вскоре выяснилось что, кроме меня, стреляло еще пять человек; такое разделение вины несколько успокоило мою совесть, потому что как—то облегчило и уменьшило давившее меня бремя. Мы, шестеро, выстрелили одновременно, но в ту минуту я был не в себе и сгоряча решил, что стрелял я один, а залп мне только послышался. Убитый был в штатском, и мы не нашли на нем оружия. Он оказался не здешним,– больше нам о нем ничего узнать не удалось. С тех пор мысли о нем преследовали меня каждую ночь, и я не мог их отогнать. Я не мог от них избавиться – слишком уж бессмысленно и ненужно была уничтожена эта никому не мешавшая жизнь. Случившееся стало для меня символом войны: я решил, что любая война только к этому и сводится – к убийству незнакомых людей, которые не внушают тебе никакой личной вражды, людей, которым при других обстоятельствах ты охотно помог бы в беде и которые тоже помогли бы тебе в трудный час. От моего былого пыла не осталось и следа. Я почувствовал, что не гожусь для этого страшного дела, что война – удел мужчин, а мой удел – идти в няньки. Я решил покончить с этой видимостью солдатской службы, пока у меня еще сохранились остатки самоуважения. Никакие доводы рассудка не могли рассеять этих мрачных мыслей, хотя в глубине души я был убежден, что не попал в незнакомца. Закон вероятности доказывал, что его кровь была пролита не мною,– ведь до сих пор я еще ни разу в жизни не попадал туда, куда целился, а в него я целился очень старательно. Однако это меня не утешало. Для воспаленного воображения самые наглядные доказательства – ничто.

Все мое последующее пребывание на войне ничем не отличалось от вышеописанного. Мы с утомительным однообразием отступали из одного лагеря в другой и объедали всю округу. Теперь я только диву даюсь, вспоминая бесконечное терпение фермеров и их домашних. Им следовало бы перестрелять нас всех, а они вместо того оказывали нам такое щедрое и любезное гостеприимство, словно мы и впрямь его чем—то заслужили. В одном из лагерей мы встретили Эбба Граймса, лоцмана с верхней Миссисипи, который позднее, став разведчиком в армии конфедератов, прославился своей дерзкой смелостью и самыми невероятными приключениями. Внешний вид и манеры его товарищей показывали, что они отправились на войну не шутки шутить,– они это и подтвердили впоследствии своими подвигами. Все они превосходно ездили верхом и метко стреляли из револьверов, однако их любимым оружием было лассо. У каждого к луке был привязан сыромятный ремень с петлей, и каждый из них мог Даже на полном галопе сдернуть противника с седла.

В другом лагере командовал свирепый старик,; кузнец, отчаянный богохульник. Он снабдил двадцать своих рекрутов огромными охотничьими ножами собственной работы,– эти ножи приходилось держать в обеих руках, словно мачете индейцев Панамского перешейка. Жутко было смотреть, как эти молодцы под наблюдением безжалостного старого фанатика ревностно учились рубить и колоть своим смертоносным оружием.

Последний лагерь, к которому мы отступили, находился в ложбине, неподалеку от городка Флорида, где я родился,– в округе Монро. Тут нам однажды сообщили, что на нас идет полковник армии федералистов в сопровождении целого полка. Дело, по—видимому, принимало серьезный оборот. Наш отряд отошел в сторонку и принялся совещаться; затем мы вернулись и сообщили остальным стоявшим там частям, что разочаровались в войне и собираемся самораспуститься. Они готовились отступить куда—нибудь еще и ждали только генерала Тома Гарриса, который должен был прибыть с минуты на минуту; поэтому они принялись уговаривать нас немного подождать, однако большая часть нашего отряда ответила, что мы привыкли отступать и не нуждаемся для этого ни в каких Томах Гаррисах, что мы отлично обойдемся без него – только  сбережем  время.  И  вот  примерно половина из наших пятнадцати человек, включая меня, вскочили на коней и без задержки покинули лагерь; остальные, поддавшись убеждениям, остались – остались до конца войны.

Час спустя мы встретили на дороге генерала Гарриса в сопровождении нескольких человек. Возможно, это был его штаб, но точно сказать не могу – они были без мундиров. Мундиры тогда еще не вошли у нас в моду. Гаррис приказал нам вернуться, но мы сообщили ему, что к лагерю приближается полковник федеральной армии, за которым следует целый полк, и ввиду возможных неприятностей мы рассудили за благо отправиться домой. Он побушевал немного, но без толку: мы твердо стояли на своем. Мы уже вложили свою лепту – убили одного человека, составлявшего целую армию, хотя и немногочисленную; остальных пусть он сам поубивает, чем война и кончится. Вновь я увиделся с этим энергичным молодым генералом только в прошлом году; его волосы и усы стали совсем белыми. Позднее я познакомился с тем федеральным полковником, который своим приближением заставил меня навсегда покинуть поле брани— и лишил дело Юга моих услуг. Но тогда он уже был генералом – генералом Грантом. Я чуть было не встретился с ним, когда он был так же безвестен, как я сам, когда кто угодно мог сказать: «Грант? Улисс Грант? В первый раз слышу это имя». Сейчас кажется странным, что было время, когда такая фраза не вызвала бы удивления, однако такое время было, и я находился всего в нескольких милях от места, где эта фраза могла, быть произнесена, хотя и следовал в противоположном направлении.

Человек мыслящий не отвергнет моих воспоминаний о войне, как не имеющих никакой ценности. Ведь они, как—никак, дают довольно точное представление о том, что происходило во многих лагерях милиции на протяжении первых месяцев войны,– когда зеленые рекруты не имели никакого понятия о дисциплине и были лишены опытных и умелых руководителей, которые умеряли бы их пыл и ободряли бы в трудную минуту; когда все, что их окружало, казалось новым, странным и полным неведомых ужасов; когда они еще не приобрели в сражениях тот бесценный опыт, который превратил их из зайцев в солдат. Если эта сторона первого этапа войны до сих пор не попадала в историю, значит, история была не полна, ибо все эти события тоже принадлежат ей. В лагерях, разбросанных по стране в начале войны, набралось бы гораздо больше подходящего материала для Булл—Рана, чем было использовано при самом Булл—Ране. А вскоре эти новички изучили свое ремесло и помогли выиграть еще много больших сражений. Я и— сам мог бы стать солдатом, если бы подождал. Во всяком случае, часть военной науки я постиг: я узнал об отступлениях больше, чем тот человек, который изобрел отступление.

ПЕЧАТНЫХ ДЕЛ МАСТЕР

Мистер Клеменс отвечает на тост «За наборщика!»

Слова председателя о Гутенберге заставили меня вспомнить прошлое, ведь и сам я нечто вроде ископаемого. С годами все меняется, и, быть может, теперь я здесь чужой. Быть может, типограф сегодня уже не тот, что тридцать пять лет назад. Того—то я знал хорошо. Для него я не был чужим. Морозным утром я разжигал для него огонь, я таскал ему воду с колонки, выметал сор, подбирал с полу литеры и, если он следил за мной, годные раскладывал по гнездам наборной кассы, а сбитые сбрасывал в ящик; если же его не было — украдкой сваливал все без разбору в кучу для переплавки, — такова уж натура мальчишки—подручного, а я был мальчишкой. Я смачивал бумагу по субботам и тискал гранки по воскресеньям, — ведь это был местный еженедельник; я закатывал валики краской, смывал ее, мыл форму, складывал газеты и по четвергам на рассвете разносил их. За разносчиком охотились собаки со всего города. Явись я к Пастеру со всеми укусами, выпавшими на мою долю, — и он был бы на год обеспечен работой. Я упаковывал газеты для отправки по почте. У нас была сотня подписчиков в городе и три с половиной в окрестностях; городские расплачивались крупой и макаронами, сельские—капустой и вязанками дров, да и то не часто; и всякий раз мы с большой помпой отмечали это событие в газете, — стоило нам забыть об этом, и мы теряли подписчика. Каждый, кому не лень, вмешивался в дела газеты — указывал, как ее редактировать, определял ее взгляды, намечал направление, — и всегда наш хозяин был вынужден соглашаться, иначе мы теряли подписчика. Нас буквально осаждали критики, и каждому из них приходилось угождать. Был у нас подписчик, который платил наличными. Он один доставлял хлопот больше, чем все остальные вместе взятые. За два доллара он покупал нас со всеми потрохами на год вперед. По его милости мы без конца меняли политические убеждения и пять раз на день переходили из одной веры в другую. Коли ему возражали, он грозил прекратить подписку, что означало, конечно, банкротство и разорение. Этот человек обычно писал статьи на полтора столбца крупным шрифтом, подписывая их «Junius», «Veritas», «Vox Populi» [13]или столь же высокопарно и нелепо, а затем, когда статья была уже набрана, приходил и заявлял, что передумал (чисто риторическая фигура, — он вообще никогда не думал), и требовал ее снять. «Старье» на это место не поставишь, так что мы вынимали набор, меняли подпись, приписывали статью своим конкурентам, газетчикам из ближайшего городка, и печатали ее. Вообще мы не гнушались «старьем». Если случалось празднество, цирковое представление или крестины, мы среди дня бросали работу, а потом, чтобы наверстать время, «перекраивали старые объявления» — заполняли ими страницу целиком и заново пускали в печать. Другой вид «старья» — глубокомысленные рассуждения, которые, как мы полагали, никто не читает; мы держали их наготове и время от времени помещали все те же старые заметки, пока это не становилось опасным. Точно так же на заре телеграфа мы заготовляли впрок; новости. Отбирали и хранили на досках ничем не примечательные пустые сообщения, меняли в них дату и место действия — и печатали снова и снова, пока интерес к ним публики не иссякал до дна. На использованной информации мы делали пометки, но потом редко принимали их во внимание, так— что практически между «использ.» и «свеж.» сообщениями разницы не было. Я видел «использ.» объявление о распродаже по суду, которое все еще преспокойно вызывало сенсацию, хотя и распродажа два года назад закончилась, и судья умер, и все происшествие стало достоянием истории. Большинство объявлений представляло собой рекламу всяких патентованных средств, — они—то нас прежде всего и выручали.