Изменить стиль страницы

А кикимора маленького на болото унесла, сплела ему новую люльку из камыша.

Давай себе сыночка ненаглядного растить.

Сыночек ненаглядный не гулит — булькает. С лягушками весь день играется, хватает ладошками. Трав болотных пожует, запьет густой водой — вот и сыт, вот и доволен.

Только плавать не может.

Сколько она его ни учила, сколько ни шлепала глупого — не может.

Брызгает ему в лицо — он как не замечает. Бросает сыночка в воду, а он на дно уходит, не шевелится, только улыбается пуще, пока видно. Лежит в трясине, пускает пузыри.

Кикимора поначалу вытаскивала его, покуда не утоп, думала, потом научит. А то вдруг рассердилась, насовсем бросила, решила проверить, сколько он там пробудет, пока не всплывет.

Так вот только на третий день всплыл.

Похоронила кикимора сынка, пошла в деревню за новым подменышем.

А первенец до сих пор на болоте по ночам хнычет да лягушек всех подъел.

Про работу

Я жру бумажку с этим адресом, чтобы, если повяжут, не нашли наводчика, и вхожу в квартиру, аккуратно оставляя в прихожей обувь и завернутый тряпкой сбитый замок — не намного сложнее шпингалета, как меня и предупреждали.

Мне, откровенно говоря, насрать, кого мне сегодня заказали, обычно я не интересуюсь их чертовой биографией, но насчет этого типа слышал, что у него в кармашке Нобелевская премия и, это самое, будущее человечества между рук. Хотя я уже сказал, мне не важно, я просто делаю свою работу.

Осматриваюсь. Все путем, по плану: он дома один, никого нет. По квартире не скажешь, что лауреат, грязно тут, как в чулане у старухи. Смешно мне смотреть на этих ученых: все-то у них есть — и деньги, и мозги, и слава, а пол лишний раз помыть не умеют. Мне бы столько бабок, сколько у этого хрена, я бы в таком гадюшнике срать бы не сел, не то что жить. Взял бы себе дом нормальный, все по стандартам, жил бы с музыкой, и убирать бы ко мне красивая баба приходила. Ну, хотя мне еще десяток заказов, и все мечты мои сбываться начнут.

А у этого козла что? Лыжи советские в прихожей небось сорок лет пыль собирают. Тряпки по углам валяются, карта на стене драная. Паутина с потолка свисает — вообще край! Свинья обыкновенная этот ваш профессор.

Две комнаты обыскиваю, его пока не нахожу. Все смотрю, хотя глаза бы мои на это не глядели: всюду тот же хлам. Ничего стараюсь не касаться, хоть и в перчатках, чтобы пальчиков не оставлять, просто вся эта грязь неприятна. В сортир, черт меня дери, заглянул, в ванную, в кухню тараканную — никого. Значит, он в дальней комнате, которая без окна, больше негде. Тяну на себя дверь. Так и есть, сидит. В кресле сидит и прямо на меня смотрит своими дохлыми глазенками, через свои дешевые очки.

Мухи топчутся по его плеши, а уж вонь здесь такая, что ни слова о ней не скажу, а то точно сблюю. От приступа мужик подох, не иначе, денька этак два назад. Мерзко с метрвяками иметь дело, но такова уж моя работенка.

Стягиваю с рук перчатки, теперь-то нужно.

Пора воскрешать.

Про питие

В каждом углу его жилища на облаке пыли лежит окурок, выше — иконка, сверху нее — салфеточка. По всему дому расставлены стаканы, бокалы и чашки.

После того как ему очень убедительно посоветовали перестать экспериментировать с близкими людьми, запретили выражаться в общественных местах, попросили забрать трудовую книжку, а по возможности — сжечь, он перестал выходить вон.

Он запер на четвертом этаже свое тело; вечерами он придумывает и пьет коктейли.

Самый простой из них — одиночество пополам со спиртом — он может позволить себе к каждому закату солнца. Единственное, что потеряла его память, — с чем это принято подавать, поэтому он который уже раз занюхивает его коркой хлеба, обходясь без закуски. Быстро хмелея, он плачет о коллективе и сетует на свою избранность.

Зашторив опасные окна, он живет в полутьме. Лампы горят день ото дня медленней — детская их яркость, к которой он привык, теперь наступает только ко второму часу ночи, ко второй половине литра. Раньше ему хватало солнечного света, чтобы улыбаться, теперь он сливает его в одну кружку с электрическим и даже порой добавляет тягучую струю ультрафиолета, но не может распробовать вкус.

Заклиная вечер длиться, он раскрывает медовый шкаф. Следует крепко зажмуриться, когда выбираешь нужную банку, помнит он, зажмуривается и хватает липкий бок стеклянного бочонка с третьей полки. Медом он разбавляет свою тоску, сцеживая горькие комочки, пьет залпом каждую стопку этого несравнимого зелья и хохочет сквозь слезы, пугая себя самого.

Он пытается найти собутыльницу, он мечтает о той, с кем разделит эти нектары, и он спускает записку вниз, в окошко, на длинной катушечной леске. В записке — волшебные слова, которых ждет каждая из женщин, и каждый день хотя бы одна верит в них, поднимается и звонит в дверь. Очень жаль, что его коктейли действуют на женщин далеко не лучшим образом, и за последнюю неделю уже пятерых пришлось выталкивать за дверь с признаками пищевого отравления, а двоих так и вовсе подбрасывать в лифт бездыханными.

Сегодня он замешивает в своем стакане микстуру от кашля, бензин и грейпфрутовый сок — как вы думаете, куда его заведет этот удивительный вечер?

Про точку

С первыми петухами он наконец закрыл глаза и перестал видеть салфетку на подоконнике. Со вторыми они снова открылись. Безнадежно засыпать в таком доме, здесь можно пить, можно колдовать, а вот покоя здесь нет — только мучительное ожидание нового чуда.

Чудеса являются, зови не зови, они разбили стеклышки в окнах и прогрызли марлю на форточке. Из дымохода лезут чумазые чудеса, клубками пыли, сажи. Из рукомойника капают тягучие, ползут по полу, поблескивая, как шарики ртути; они всегда затекают под дверь. Он привыкает к ним, конечно, некоторые уже может упустить из виду, на какие-то махнуть рукой. Но все равно достают. И, схваченный чудесами, он кружит по комнате и пятый раз рвет в кусочки и переписывает набело свою рукопись.

Его рукопись, кажется, тоже сочинили они, незваные гости этого дома. Когда день за днем то над одним ухом, то над другим жужжит невидимое, повторяя, повторяя, — нельзя не записать. Хотя бы чтоб избавиться от навязчивой мысли. А на следующий день прилетает новое, и, если не остановиться вовремя, словам не будет конца.

Точку он должен поставить сам. Никакое чудо не поднимет его легкую руку, чтобы поставить точку.

Но с этим он тянет. Он нерешителен, он слаб, все его колдовство — наружу, в себе он изменить не может ничего. Если бы сегодня ему удалось уснуть, возможно, все это длилось бы годами, и рукопись желтыми листами затопила бы комнату, но ночь изменила его.

Полный мыслью, он бросает рукопись на пол, роняет из пляшущих рук карандаш.

Стремительно пролетает комнату сверху вниз и точкой втыкает свое тело в центр листа.

Про ангела

Вытрясает железо загородить мне дорогу.

Вашу мать, надоели преграды. Что бетон, что женское тельце, мне все мешает идти вперед, освободите уже мой путь. Даже глаз не поднимаю, нет кайфа сейчас разозлиться глазами — так он, светлый, сам зрачками в меня утыкается.

Ангел опять. Крыла, сияние, прочая хуйня. Классически вкрадчивый голос.

«Я принес тебе якорь».

Мое безумие распространилось уже и на ангела-хранителя? Какой якорь? Что он несет?

«Возьмись за якорь. Ты нашел свое место в жизни. Тебе не нужно больше меняться, тебе не придется больше страдать. Вот семья твоя, вот работа, вот твои духовные цели — все исполнилось. Ты все сделал правильно».

Очень круто бы это прозвучало для кого другого. Я же не ведусь, ржу над этим ангелом в голос:

— С чего ты взял, что мне этого достаточно?

Ангел смущенный взгляд окунает в асфальт, говорит:

— У нас по всем таблицам сошлось. Я, конечно, только учусь ими пользоваться, но над твоей мы вместе со старшим товарищем работали. Вышло, что должен ты этот якорь получить как медаль за заслуги, а дальше мы тебе уже сами хорошо сделаем.