Изменить стиль страницы

Неизвестно, что было бы дальше, может, тем бы все и закончилось, но — по иронии судьбы — именно эту минуту телефон выбрал, чтобы зазвонить, зазвонить требовательно и совершенно несвоевременно.

Марта, еще взволнованная своей неуступчивостью, вздрогнула и прижала руку к сердцу, к этому неуемному сердцу, которое все время надо было успокаивать, удерживать в груди лаской — так нежно треплют ладонью мордочку испуганного домашнего животного.

Кто это? Кто ей звонит в воскресенье? Да и вообще, кто может ей позвонить, если дети и внуки здесь, рядом?

— Я подойду, — сказала Селина.

Тихий ангел пролетел. Многоточие…

Потом Селина подошла к матери.

— Это тебя, мама, — сказала она и, поколебавшись, добавила. — Какой-то Феликс…

Марта узнала ощущение, немедленно возникшее в груди и в животе: проникновение пули, нежный укол, блаженная пустота первого испуга. Это Человек-с-тысячей-шарфов, и он впервые звонит ей.

Если бы Марта осмелилась… Ах, если бы Марта осмелилась — она полетела бы на его голос, который позвал ее с расстояния едва ли в несколько метров. Она одним прыжком одолела бы пустячное расстояние, говоря себе на лету, что, конечно, предпочла бы быть сейчас одна, чтобы сполна насладиться таким долго и тайно ожидаемым, таким вымечтанным звонком. Как ей хотелось бы не ловить на себе эти вопрошающие взгляды, не слышать этого молчания — тишина зазвенела у нее в ушах — как она хотела бы не испытывать этого чувства, будто за тобой следят, но все-таки… Все-таки, наверное, это знак, это судьба: звонок — словно намеренно — раздался, когда дети и внуки собрались здесь, будто он специально ловил момент для того, чтобы покончить с умолчанием. Почему бы не дать им понять, что все переменилось, что теперь уже она не просто и не только мать, не просто и не только бабушка, какой была до сих пор? Почему бы не подготовить их к тому, чтобы они по-другому смотрели на нее, чтобы открыли: перед ними женщина по имени Марта, которую некий Феликс подзывает к телефону в час воскресного семейного полдника?

Рука на секунду застыла в воздухе, прежде чем Марта взяла трубку. И ее «Добрый день, Феликс!» прозвучало немножко фальшиво.

— Вы свободны сегодня вечером, Марта?

Голос Человека-с-тысячей-шарфов — этот звучный, этот веселый голос…

— Свободна ли?.. Ну… Я…

Марта не устояла и оглянулась на вернувшихся к столу детей и внуков — словно и сейчас именно они, только они одни могли решать за нее.

Но было похоже, что все ожидают ее ответа. Ответа на внезапно ставший судьбоносным вопрос. Свободна ли Марта? Свободна ли она в своих поступках, в своих решениях, в своей жизни? Свободна ли она от Поля, от Селины, от Тьерри, от Венсана, от малышки Матильды, от Лизы, от этих таких дорогих ее сердцу существ, которые именно силой любви привели ее к состоянию полного забвения себя самой, не-су-ще-ство-ва-ния?

А на другом конце провода Человек-с-тысячей-шарфов восклицал:

— «Севильский цирюльник»!.. Дивная опера!.. Божественная постановка!.. Дирижер — просто лев!..

Ей, Марте, следовало сказать лишь слово, одно слово, и в момент, когда она совсем уже было собралась вымолвить его, она снова почувствовала это волнение, снова — эту блаженную пустоту в животе, этот нежный укол заговоренной пули… И дело было сделано:

— Да, я свободна!

В эти три слова она вложила всю свою убежденность.

Он позаботится обо всем! Он зайдет за ней! Он с ума сходит от радости!

Когда Марта положила трубку, ей понадобилось несколько секунд на то, чтобы взять себя в руки. Да, надо прийти в себя. Надо вернуться к столу. Надо вернуться к близким, они так растеряны.

Может, ничего бы и не произошло, если б не малышка Матильда…

Теперь Марта твердо знала, что никогда не забудет сияющую снисходительность простившей ее сердитый голос внучки, которая подошла к ней и, взяв за руку, отвела к семейному столу, где все сразу же заулыбались: вот она победа, вот он — истинный триумф очарования, которое таит в себе детство.

~~~

Вечер оказался в красных тонах.

Темно-красный бархат кресел, тяжелые складки пурпурного занавеса, разошедшегося по обе стороны сцены… Оранжево-красное платье Розины, чей румянец вызывал ответное кипение алой крови в жилах молодого графа Альмавивы, а кроме них — Фигаро, этот блуждающий, этот летающий огонек, этот сумасбродный Фигаро, воспламеняющий вокруг себя все и всех, пироман — поджигатель сердец…

Вечер был выдержан в красных тонах, потому что Человек-с-тысячей-шарфов выбрал сегодня тот самый гранатовый платок с кашмирским орнаментом, а Марта горела неугасимым пламенем, так, словно дыхание Россини раздувало его из искр еще живущей в ней девочки-подростка, искр, которые устали тлеть.

Марта первый раз в жизни пришла в оперный театр, первый раз в жизни услышала, как поет Любовь. Эдмон заточал ее главным образом в тесное пространство кантат и псалмов. Этот благочестивый, этот набожный Эдмон… Этот суровый моралист Эдмон…

Пение Розины, шея певицы, чуть набухавшая и мелко-мелко дрожавшая при вибрато, необычайно волновали Марту, доводя ее до самого высокого градуса переживаний, а когда влюбленные слились в дуэте, их гармоничные и страстные рулады заставили ее негромко вскрикнуть от возбуждения. Она никогда не могла бы вообразить себе, что два существа могут вот так соединиться милостью аккорда или одновременной модуляции на вершине: остром пике трели или звука «до» верхней октавы.

Человек-с-тысячей-шарфов, сидевший рядом с Мартой, казалось, ощущал все это в унисон с нею. Его тоже бросало в краску, он пылал, он излучал свет.

Иногда он прикрывал ладонью ее руку, то — чтобы предупредить, подготовить к неотвратимому приливу эмоций, то — чтобы, подобно эху, откликнуться на ее чувства, продолжив отзвук от того момента, когда в высший миг полного слияния звуки поднимутся к небесам, до того, когда потом — будто истаивая — они постепенно замрут над их седыми головами.

Услышав легкий вскрик Марты, Человек-с-тысячей-шарфов повернул голову и бросил на нее взгляд, исполненный такой гордости, словно он сам в какой-то степени причастен к сцене, вызвавшей подобное волнение, словно он сам сочинил музыку, оказавшуюся способной исторгнуть этот возглас наслаждения.

К концу первого акта рука Человека-с-тысячей-шарфов уже прочно покоилась на запястье Марты — красота происходящего была неописуема, ликование должно было быть разделенным…

И она снова ощутила тяжесть и волнующую влажность его ладони — точно так же, как в день, когда один и тот же страх заставил их примчаться к «Трем пушкам» и когда незнакомец завладел ее рукой, тепло которой струилось сквозь тонкую ткань синего платья. «Вот, значит, какова должна быть рука мужчины?» — подумала тогда Марта, которая не могла припомнить другой руки, хотя бы немножко похожей на эту околдовывающим смешением твердости и нежности.

Антракт.

Марта была оглушена. Безумные ритмы любви, необузданность проказ Фигаро, заразительные веселье и пылкость музыки, и сразу — яркий свет, затопивший зрительный зал, — от всего этого закружилась голова.

Непрерывная смена, бесконечная череда впечатлений и эмоций взорвала ясную голубизну неба у нее внутри. Ей показалось, что она родилась вновь для того, чтобы острее ощущать происходящее вокруг, показалось, что она очнулась от сна, обожженная миром. Голова у нее кружилась в точности так, как в те времена, когда она, совсем еще девчонкой, возносилась слишком высоко на качелях, и от головокружения у нее немели напряженные и похолодевшие ноги, и все это было в заснеженном, обледенелом Люксембургском саду.

Но вдруг Марте стало жарко. Она, которая никогда не потела, внезапно с головы до пят покрылась испариной, да какой там испариной, пот тек с нее ручьями. Все тело — возбужденное, разгоряченное — пылало, приливы жара подстегивались, будто хлыстом, ударами сердца, которое и само словно взбесилось, само рассыпало искры веселья и смеха.