Позвонил председатель Церабкоопа:
— Киреев, что это у вас какой-то Тихомиров небо пальцем колупает? Вы же, братцы, опоздали! Мы уже давно ставим вопрос о мелколавочном кредите от получки до получки. А получку на заводах задерживают. Как же нам оборачиваться, скажи? Пока хозорганы не дадут нам аванс и гарантию своевременного погашения кредита, мы ничего не можем сделать.
— Напишите разъяснение — мы напечатаем, — предложил Степан. — Кто из хозяйственников не идет вам навстречу? Назовите их по имени…
— Ну, знаешь, зачем это? Я лучше так напишу, — замялся председатель Церабкоопа.
— Признайтесь, у самих рыльце в пушку! — поймал его Степан, — Выдерживали вопрос в аппарате?
Немного спустя позвонили из окрисполкома:
— Примите телефонограмму: «Пришлите представителя газеты на совещание руководителей кооперации и предприятий по организации рабочего кредита». Кто принял телефонограмму?
Успех, явный успех!
Вечером в редакции появился Мишук, ощетинившийся и насупленный, сунул Степану руку и ухмыльнулся как-то в сторону.
— Ну что, теперь ты не скажешь о «Разговорах»: «На кой они тебе»? — спросил Степан.
— Ладно… — буркнул Мишук. — Теперь частникам амба, а то наросло на Слободке их лавчонок, как поганых грибов…
— Давай посмотрим вместе «Разговоры» и отберем следующий.
«Разговоры» принесли Мишуку успех, славу, известность. Юг умеет это — сразу создать человеку шумную славу, узнать о нем решительно все, подружиться с ним и перейти с ним на «ты». На улицах мальчишки-газетчики кричали: «Новый «Разговор»! Читайте новый «Разговор» Миши Тихомирова за биржу труда — вас касается!» На улице незнакомые люди заговаривали с Мишуком и тащили его угощаться бузой — холодным бродящим напитком. В редакцию стали приходить письма от читателей, предлагавших Мишуку новые темы или просивших его заступничества против обидчиков. Мишук получил в свое распоряжение один из ящиков в письменном столе Степана, завел свое маленькое канцелярское хозяйство: хранил корреспонденцию, копался в ней, отвечал на письма…
Как водится в таких случаях, у Мишука появились подражатели. Почти все рабкоры стали писать диалоги на любую тему. Превращая эти маленькие драматические произведения в нормальные заметки, Одуванчик и Пальмин призывали на голову Степана все беды: «Это ты вызвал потоп, можешь гордиться!.. Некуда деваться от твоего Мишука». Но слава не вскружила голову Мишуку; наоборот, он почувствовал, что стал необходим «Маяку», но принял это лишь как ответственность, возложенную на него обстоятельствами, стал образцом исполнительности, беспрекословно выполнял задания Степана, даже таскал информационную мелочишку, заменив ушедшую в отпуск Белочку. Ему было нелегко — ведь он продолжал работать на заводе, — и хоть бы один отказ от задания!
И он был счастлив, очень счастлив в эти дни. Степан, с зоркостью, приметливостью человека, потерявшего счастье, подмечал, как счастье понемногу преображает Мишука, стирает его хмурь, смягчает угловатость, учит улыбаться чаще, светлее и даже читать стихи… Степан без труда установил закономерность появлений Мишука в редакции — они приходились именно на те дни, когда Маруся дежурила в госпитале. В такие дни Мишук носил свою обычную одежду, которую по-флотски называл робой: парусиновую матросскую голландку и не знающие износа ботинки-танки. Но, если ему приходилось наведаться тогда, когда Маруся была дома, он являлся преображенный — в свежей коломянковой толстовке, хорошо сидевшей на нем, в черных брюках-клеш, в начищенных желтых туфлях, чисто выбритый — и старался поскорее разделаться с редакцией. Все ясно… Мать рассказала Степану, что Мишук и Маруся не пропускают ни одной новой картины в кино и Маруся на другой день рассказывает Раисе Павловне содержание увиденных драм с мельчайшими подробностями, которые так интересно припоминать видевшему картину и так неинтересно выслушивать тому, кто этой картины не видел.
— Я рада за Марусю, — говорила Раиса Павловна. — Капитанаки не смеют и нос к нам сунуть… Но почему Мишук медлит? Пора ему объясниться с Марусей и перебраться из-под ялика в ее дом. Я была бы просто счастлива.
Однажды Степан сказал Мишуку напрямик:
— Что ж ты попусту морочишь голову Марусе? Зарабатываешь ты хорошо, девушка тебе нравится… Скажи ей все, что полагается, и перебирайся к ней.
— Что ты? — остолбенел Мишук. — Чего ты?
— Да ведь… ухлестываешь ты за ней… Думаешь, я не знаю, не вижу? Ну вот и надо кончать.
Мишук покраснел, побледнел, опустился на стул, потом тихо проговорил:
— Маруся этим не интересуется…
— Как это «не интересуется», если вы всегда вместе!
— Ну и что? Мы с ней «Азбуку коммунизма» читаем, еще о новом быте говорим, а насчет того… Я ее спросил, как она… относится к чувствам… к любви, например, а она так и сказала: «Не интересуюсь». — Он качнул головой: — А я тоже об этом говорить не умею. Вот интеллигенты в книгах умеют — так и чешут! И научиться нельзя. Стыдно как-то… — Он встал, надел кепку, резко закончил: — Ладно, ты больше про это не говори, не касайся… Она девушка особая, тут, я думаю, ждать надо, а?
— Может быть…
— Ну и все. Идем, провожу до ялика.
Газетные сутки обрывались. Степан отправлялся домой. Вот эти минуты между концом рабочего дня и сном были дьявольскими, но, к счастью, немногочисленными. Он засыпал, будто падал в черную, глухую пустоту, ему ничего не снилось, и просыпался он утром, лежа на том же боку, на каком уснул.
2
Будь воля Степана, он продлил бы такой образ жизни бесконечно: вытеснить мысль, даже возможность мысли, о Нетте напряженной работой, не знать остановки в лихорадочном беге по газетным рубрикам, да еще, пожалуй, отменить бы воскресенья, пустые дни, когда приходится торчать на глазах у самого себя.
В один из субботних вечеров Степан засиделся в редакции с Дробышевым, который дожидался оттиска полосы со своей статьей.
— Вы блестяще работали всю неделю, — сказал Владимир Иванович. — Глядя на вас, я вспоминаю мою молодость. Тоже начал свой журналистский век репортером, остался в душе репортером и, лежа в гробу, пожалею, что заметку о моих похоронах даст какой-нибудь молодой нахал и, конечно, переврет все, что только можно… Завидую вам, Киреев! Сейчас вы проходите увлекательную профессиональную проверку на глубокое дыхание, выносливость. Если нынешняя гонка не отвратит вас навсегда от газетной работы, если вам не опротивеет запах типографской краски, то станет очевидным, что вы настоящий журналист, клад для любой редакции… Я видел множество квазижурналистов, которые выдыхались сразу же после дебюта, иногда очень удачного.
— А сколько таких видел я! — подхватил Нурин, только что пришедший из типографии немного отдохнуть. — Иных уж нет, а те далече… Из десяти бухгалтеров девять на всю жизнь остаются жрецами дебета-кредита, из ста человек, пробующих свои силы в журналистике, лишь один умудряется пронести этот крест до гробовой доски. Стать газетчиком может почти каждый грамотный человек. Но стать и остаться — совершенно разные вещи.
— Чем эти девяносто девять отличаются от одного? — спросил Степан.
— Тем же, чем отличаются барышни, пачкающие холст масляными красками, от Репина, который ведь тоже пачкает холст, но как-то по-особому. Весь вопрос в степени талантливости, даровитости, — начал перечислять Нурин, но ему позвонили из типографии, и он убежал.
— Талант, даровитость? — с усмешкой повторил его последние слова Дробышев. — А сколько было и есть в журналистике совершенно бездарных ремесленников, сколько тряпкообразных слюнтяев, сколько наглых охотников за легким рублем! Впрочем, не в них дело, не они определяют лицо журналистики, а те, кто приходит в журналистику именно в силу своей способности относиться к жизни с родственным вниманием, активно, творчески… Раньше, до революции, таких было мало, такие быстро сгорали, спивались, попадали в лапы охранки. Сейчас, когда за подготовку журналистских кадров взялась партия, прослойка журналистов-борцов будет быстро расти. И горе ремесленникам, холодным душам, для которых, в сущности, все равно, где зарабатывать — в мелочной лавчонке или в редакции газеты! Рано или поздно для них не останется места в газетах, ведущих непрерывное, горячее наступление на старый мир, на пережитки, оставленные нам старым миром… — Он прервал себя: — О чем вы задумались, Киреев?