— Нет! — проговорила она твердо. — Нет, никогда, я тоже не верю и не боюсь бога… А вернусь домой, и опять папа станет уговаривать меня… Есть коммунисты, которые венчаются в церкви, где-нибудь далеко, чтобы никто не видел, не знал. Например, в Бекильской селе… И, если об этом узнают, им объявляют выговор, переводят на другую работу, и только…
— Это не коммунисты, а двурушники, тряпки, косые души! Я выгонял бы таких из партии, как… как предателей, как противников нового быта, нашей свободы! — Вдруг он заметил на ее лице… не улыбку, нет, а близкое рождение, рассвет улыбки. Он сказал: — Не слушай его, не поддавайся его уговорам, моя Аня! Ты не соглашаешься с его безобразными взглядами на карьеру, я знаю. И я знаю, что тебя возмутили бы его сегодняшние советы. Он учил меня гоняться за лишним заработком, мелькать в глазах у начальства, по-холуйски выслуживаться…
Она улыбнулась, и это была торжествующая, победная улыбка.
— А я знаю, я знаю, что ты сделаешь все-все, что я потребую! — проговорила она. — Ты любишь меня, как я люблю тебя, значит, сделаешь все, что я прикажу, правда?
— Что сделаю?
— Поговоришь с папой, согласишься с ним, потом поедем в Бекиль, обвенчаемся…
— Ты прикажешь это? — спросил он, чувствуя, что у него темнеет в глазах. — Ты прикажешь?
— А если прикажу, что будет? Ты откажешь мне? Говори!
— Нет, я не смогу отказать тебе ни в чем, — сказал он печально. — Отказа ты не услышишь, отказать тебе я не смогу… Но броситься головой вниз с обрыва бульвара в моей власти. Хочешь проверить?
— Глупый! Как ты можешь говорить такое… Я скажу тебе всю правду… Иногда мне хочется сделать все, как требует папа… Уступить и сделать все так… Пускай! Дать ему то, чего он добивается, — пусть радуется и пусть остается моим отцом. А ты станешь моим, и я стану сама себе хозяйка… Но вот поговорю с тобой и… — Она взяла его голову в руки, поцеловала тихо и долго, каким-то особым поцелуем, от которого все в нем затихло, успокоилось, обнадеженная душа вздохнула с радостным облегчением. Аня проговорила тихо и медленно: — Помни, навсегда запомни, на всю жизнь! Ни за что, никогда я не потребую от тебя ничего, что было бы тебе противно, никогда не пойду против твоих убеждений. Пусть папа и говорит, что они не жизненны… я еще не знаю… Но ты думаешь так, потому что ты честный… Останься таким, если любишь меня… Останься таким, если даже я буду требовать, чтобы ты уступил… И я не уйду от тебя, хоть бы что! Вот не уйду! Клянусь! Все то, что нам не нужно, что для нас сейчас тяжело, — ведь это пройдет, Степа! Мой Степа, да? А наша любовь останется навсегда, и мы останемся друг с другом, вместе, как наши руки сейчас. Честно на всю жизнь, да?
— Да, честно на всю жизнь, — повторил он и пожаловался, как ребенок: — Зачем же ты уезжаешь в Симферополь? Не надо, не оставляй меня…
— Я уеду на неделю, на десять дней, не больше. — Она прижалась к нему, зашептала на ухо: — Ты все, все приготовь. Узнай, как это делается в загсе, как регистрируются. Кажется, нужны свидетели. Подготовь их. Одуванчика, еще кого-нибудь… Сима Прошина говорит, что достаточно двух. И маме своей скажи. И скажи ей, что я уже люблю ее, как… любила бы мою мать. Я приеду, ты встретишь меня на вокзале, мы зарегистрируемся, поедем к тебе и позвоним папе, пригласим его, и будь что будет! — Она обняла его, долго целовала: — Вот все, и больше не надо! Голова кружится… Теперь остается ехать стеречь обстановку дамы пик.
— Обстановку? Какую обстановку?
— Папа очень беспокоится. Он говорит, что тетка может умереть с минуты на минуту. У нее прекрасная мебель лимонного дерева. Папа наследник, и он хочет, чтобы возле тетки сейчас был кто-нибудь из нас. А то соседи все растащат.
— Какая чепуха, гадость!
— Папа называет это практичностью.
Шумливая, хохочущая, целующаяся парочка, в которой и он и она преследовали друг друга, впорхнула в аллею и заняла свободный конец скамейки с таким бесцеремонным видом, будто заявила: «Убирайтесь, теперь секретничать будем мы». Они встали и пошли медленно, медленно, благодарные сумерки скрывали их ото всех.
— Что ты будешь делать дома?
— Думать о тебе и много писать… Послезавтра появится первый очерк о плотине на Чарме. Второй очерк уже написан наполовину. Его надо закончить сегодня и начать третий. Четвертая плотина, Бекильская, у меня в кармане.
— Твой очерк понравился папе?
— Да.
— Ты вообще хорошо пишешь. В газете я читаю только твои заметки. Недавно ты так сердито и смешно написал заметку о спекулянтах из швейной артели.
— Спасибо за похвалу. Прощаю тебе даже то, что ты называешь фельетон заметкой.
— Все равно — фельетон… Когда я читаю твое, мне легче, потому что в этих фельетонах немножко тебя, а потом — не смейся только! — мне становится обидно. Как ты можешь писать обо всем на свете и помнить обо мне! Наверно, не помнишь, сознайся! Ты забываешь обо мне, когда пишешь, совсем забываешь! А почему я должна помнить о тебе все равно, что бы я ни делала, с кем бы ни говорила…
— Ни одна буква не написана без мысли о тебе, без ощущения твоей близости. Есть на свете ты, значит, есть счастье! Когда работа идет хорошо, мне кажется, что ты стоишь у меня за плечом, смотришь, что получается. И хочется написать лучше, сильнее, чтобы ты была довольна.
— Я муза твоих заметок о спекулянтах и о городском водопроводе?
— И очерков о плотинах. Что важнее: плотины и водопровод или сонеты?
— Сонеты, в общем, интереснее, но, конечно, они бесполезны… А когда ты кончишь свою повесть?
— Не напоминай о ней… Дробышев говорит, что журналисты — это тоже писатели, но малой формы и ускоренного темпа творчества. Но как перейти к другой форме и к другому темпу? Для этого нужно что-то такое… такое, что и делает человека писателем. Пока у меня этого, как видно, нет, и я не знаю, можно ли это добыть трудом, упорством.
— Но ты все-таки напишешь повесть, да?
— Если ты потребуешь и топнешь ногой.
— Я не стану спешить, но, когда придет время, я прикажу тебе прославиться.
Они очутились на пристани.
Дежурный ялик набирал пассажиров.
— Есть два места! Давай двох, давай двох! — выкрикивал перевозчик. Он предложил Степану: — Газета «Маяк», садись с барышней. Давай, давай!
Степан взял ее за руку:
— Идем!
Она сделала шаг за ним:
— Куда ты тащишь меня?
— Есть два места. Через десять минут ты познакомишься с мамой. С нашей мамой, Аня! Идем же! — Он умолял ее, он готов был снести ее в ялик на руках, он уже верил, что Аня подчинится ему.
— Сумасшедший, оставь! — И она оттолкнула его, неслышно смеясь.
— Но почему, почему? Ведь ты понимаешь, что этим все решится, все помехи сразу исчезнут… Зачем ты отказываешься, медлишь?
— Что подумает твоя мама, если я явлюсь вот так, в чем на улицу вышла?.. Чемодан нужен хоть для приличия…
— Она сразу полюбит тебя… Ты не знаешь, какая у меня мама! Идем же, есть два места. Ведь рано или поздно ты это сделаешь, ты обещала. Не надо откладывать! Ялик сейчас отойдет…
— Пошли! — крикнул яличник.
— Опоздали… — с облегчением и в то же время сожалея вздохнула Аня.
Он был готов схватиться за голову.
— Я знаю… я так и знал, что ты не любишь меня! Если бы ты хоть немного любила…
Она утешала, успокаивала его, как маленького:
— Ведь будет еще много яликов, Степа! Через неделю, через две наш ялик тоже поплывет через бухту! Да? Только предупреди маму, что ты привезешь меня… У твоей мамы такой милый, тихий, замирающий голос. Расскажи, какая она?
— Ты можешь увидеть ее сейчас, сегодня…
— Ты говорил мне, что она очень маленькая, худенькая, что она будет среди нас как ребенок. Мы будем ее баловать, хорошо? Я буду ее слушаться во всем, обещаю тебе. Как хорошо, что у меня будет мама, маленькая и строгая… И добрая… Но почему же ты такой большой, плотный, сильный? Приятно владеть сильным и послушным существом… Слушайся меня, слушайся во всем, что тебе по сердцу. Ты согласен? Так будет правильно, да?