* * *

Я проснулся и ничего не понял. Вокруг меня были какие-то холмы, а сверху падала стена.

Мгновение я лежал оцепенелый, но пригляделся, облегченно вздохнул и засмеялся: сверху ничего не падало – это была крыша. Солнечные лучи просачивались сквозь щели, струились вниз, словно лучи маленьких прожекторов, и оставляли на холмах сена желтые полосы и пятна. Я глубоко вздохнул и шевельнулся. Сено весело зашуршало; оно пахло ветром и ромашкой.

Я потянулся. Тело было легким и сильным.

– Васька! – шепнул я.

Никто не откликался. «Вот дрыхнет, – подумал я, – богатырь Илья Муромец», – и вскочил на ноги. Рядом лежало распластанное одеяло, но никого не было. Я стал, крадучись, спускаться по скрипучей лестнице вниз. Васька, наверное, еще в ограде, как он выражается, и тут я на него налечу. Я переступал тихо, осторожно, чтобы не скрипнула незнакомая лестница, и вдруг что-то мокрое и шершавое лизнуло меня в пятку. Тут же раздался хриплый рев. Я обомлел и повернулся. На меня глядел черными, выпуклыми глазами добродушный теленок, взмахивая тонким, как веревочка, хвостом, и мычал.

Я сел на лестницу и засмеялся, а теленок снова стал лизать мою пятку, и мне теперь было ужасно щекотно. Я заливался изо всех сил. Все равно Васька, если он дома, уже меня услышал.

Но никто на лестницу не заглядывал, и я вошел в дом.

Возле окошка сидела бабка и перебирала грибы.

– Здрасьте! – сказал я, оглядываясь. Но Васьки и тут не было. – А где Василий?

– Должно, в конторе, – ответила бабка скрипучим голосом, – а могет, на конюшне. Шибко любит там околачиваться.

– А тетя Нюра? – спросил я.

– На жатве, соколик, – спокойно отвечала бабка. – Накормить тебя велела. На-ко, садись…

Она поднялась, подошла к печке, загремела там чем-то и вытащила, согнувшись, на стол сковородку с жареными усачами.

«Нарочно оставили», – думал я, улыбаясь, о тете Нюре, о Ваське, об этой коричневой, высохшей бабке.

– А грибы откуда? – спросил я бабку, с аппетитом жуя хрупких усачей.

– Из лесу, соколик, – ответила она, – вестимо, из лесу, откель еще? Вот утречком сбегала, набрала на грибовницу.

Я снова почувствовал себя виноватым: соня-засоня, вон даже бабка дряхлая и та тебя обставила, уже грибов принесла.

Ложкой я разделил сковородку на четыре части, четверть усачей съел, остальное оставил и пошел искать Ваську.

В конторе его не было.

– Где твой остолоп? – спросил меня Макарыч и усмехнулся. – Пропал? – Он достал из угла большой треугольник. – Иди-ка вот на конюшню! – велел он мне сердито. – Отдай ему эту штуку и скажи, чтоб обмерил жнивье у Белой Гривы. Понял?

Я кивнул.

– Да скажи, чтоб мигом обернулся! – крикнул мне вслед Макарыч.

Я шагал по улице, разглядывая штуковину, которую дал мне главбух. Нет, это все-таки не треугольник. Скорее на циркуль похоже. Две палки с перекладиной, а сверху одна палка длинней, вроде как ручка. Я взялся за нее и стал перекидывать циркуль с ноги на ногу – получалось быстро и удобно.

Ни бабка, ни Макарыч не ошиблись: Васька возле конюшни запрягал лошадь.

– Здорово, засоня! – сказал он, увидев меня. Вид у Васьки был деловой: к губе прилипла самокрутка, и он хмурил от дыма глаза, сосредоточенно морщил лоб. – Помнишь, ты мне в городе говорил, умею ли я запрягать. Гляди! Учись! Вот это постромки, вот это гуж, вот узда, а вожжи вот сюда заходят.

Я глядел на это сплетенье ремешков и ремней, толком ничего не понимая, и любовался Васькой. Даже в самые вдохновенные минуты, когда на своих счетоводских курсах он в уме умножал тысячи и делил миллионы, я не видел на его лице такого наслаждения. Сейчас Васька причмокивал, хлопал коня по спине, трепал морду, чего-то бормотал. Глаза его поблескивали, и, хотя он старался не улыбаться, видно было, что сдерживается Васька через силу.

– Ну а как же работа, – спросил я Ваську не без ехидства, – по счетоводной части?

Он усмехнулся:

– Словил тебя, значит, Макарыч? И что велел?

Я передал Ваське руководящее указание главбуха.

– Ну вот! – горестно сказал он вдруг. – Коня пахать запрягаю, а сам с этим дрыном ходи! – он кивнул на циркуль.

Из-за конюшни вышли спиной к нам две тетки. Они тащили что-то тяжелое. Васька подбежал к ним. Крякнув, они взвалили на телегу плуг, сверкнувший на солнце отточенным лезвием.

– Ну все, кажись, Матвеевна? – спросила одна.

Она была худая, с вытянутым, как у лошади, лицом и костлявыми руками. Юбка и кофта, серые, заношенные, висели на ней, будто занавески, – складками.

– Все, – ответила вторая, тоже пожилая, но покруглее и почернявее. – Спасибо тебе, Василей, подмог пахальницам, и на том ладно.

– Погодите, бабы, – сказал Васька, отнимая у меня циркуль и укладывая его на телегу. – Мы с вами! Макарыч велел ваш клин замерить.

– Чтоб его черти съели, этого Макарыча! – ругнулась Матвеевна. – Все ему вымерять надо, будто кто недопашет, будто кто недосеет!

Тетки уселись на телегу и тронули лошадь. Она не спеша развернулась и понуро побрела в гору.

Я беспокойно глядел, как телега обгоняет нас, но Васька не торопился садиться.

– Отстанем ведь, – сказал я.

– Да нет, – ответил Васька, – они нас у дома подождут. Мне еще корзину прихватить надо. Лошади в гору тяжело – ей пахать придется. С неделю, поди-ка, без передыху.

Действительно, телега ждала у Васькиного дома. Он побежал в ограду, вышел с корзиной, и мы отправились дальше. Только когда дорога шла под уклон, Васька вскакивал на телегу, помогая забраться и мне. Лошадь по такой дороге бежала прытко, но когда начинался подъем, мы слезали снова.

В одном месте шел длинный пологий спуск, и мы надолго подсели к теткам. Плуг сухо постукивал о телегу.

Всю дорогу мы не проронили ни слова – ни женщины, ни мы с Васькой, словно ехали на похороны. Даже лошадь никто не понукал, не кричал на нее, не чмокал. Она шла сама – когда быстрей, когда тише, и я подумал, что не один Васька, значит, жалеет лошадей, и не зря, выходит, жалеет.

– Вась, говорят, матерь-то твоя молока в городе много наторговала? – опросила вдруг худая тетка.

– Наторговала, – ответил Васька сухо.

– А в район-то она все ездит? – спросила худая.

– Ездит, – ответил Васька.

Они помолчали.

– Все про отца спрашиват? – сказала Матвеевна.

– Аха, – ответил Васька, – про отца.

– Охо-хо! – вздохнула худая. – Нюре хоть спросить-то есть кого, а нам и этого нету.

Колеса постукивали по пыльной дороге.

– Вась, – сказала Матвеевна, – это тот инвалид-то в сапожной стучит?

– Он, – кивнул Васька.

– Без обеих вить ног, без обеих… – вздохнула худая и как-то странно поглядела на Ваську.

– Где их возьмешь теперь, – тоскливо сказала Матвеевна, – с руками-то чтоб да с ногами. – Она помолчала и опять вздохнула. – Ох, дождемся ли, старенька, когда мужики-то за плугом пойдут, а?

Они рассмеялись.

– Вась! – спросила худая, кивнув на Васькину пилотку. Он как надел ее вчера перед зеркалом, так, кажется, и не снимал. Даже рыбачил в ней. – А откель обнова-то?

Васька долго не отвечал, словно задумался, потом сказал:

– Вон его отца.

– Живой? – спросила меня Матвеевна.

– Живой, – ответил я. – Скоро приедет.

– Охо-хо! – вздохнула худая. – Все же есть хоть счастливые.

– И слава богу! – вскинулся вдруг Васька, словно защищая меня.

– Конешно, конешно, – ответила худая, оборачиваясь к Ваське. – А ты чо, соколик, думаешь, я позавидовала? – Она вздохнула. – А и то позавидовала… Только, дай бог, чтобы все отцы к вам вернулись.

Все опять надолго замолчали. Цокали копыта. Наконец Васька показал мне на белую каменную осыпь. Это и была Белая Грива.

Внизу, под осыпью, и справа и слева растекалось сжатое поле. Васька торопливо распряг коня, вместе с женщинами зацепил плуг.

– Ну чо, – сказала худая, – давай, Матвеевна, благословясь, я первая, опосля ты.

Худая ухватилась за ручки плуга. Матвеевна взяла лошадь под уздцы и, напрягаясь, все втроем – и лошадь, и женщины – отвалили жирный, блестящий на солнце пласт земли.