– Ну, и увидят? – засмеялся я.

– Увидят – другие нарвут, – сказал Васька. – А если каждый по карману наломает, какой убыток, как думаешь?

Я пожал плечами, но пустые стручки стал бросать подальше от тропки.

– Меня до войны, – улыбаясь, сказал Васька, – знаешь как отец ремнем выдрал! Вот так же надергал я полную пазуху гороху, прибег домой, на стол вывалил, улыбаюсь, – мол, глядите, добытчик, в дом гороху принес. А отец снял ремень с гвоздя и так меня отходил! Пискун, говорит, ты голобрюхий, и откуда, говорит, в тебе кулак взялся! Я тогда-то не понял, что за кулак, уж потом, в школе, объяснили. Но как отец порол, помню. И как кулаком обозвал – тоже…

Васька улыбался, словно отцовская порка ему теперь в удовольствие казалась. Потом сразу нахмурился. Мы стояли перед конторой.

– Айда! – позвал меня Васька к себе на работу. – Посидишь, поглядишь.

Мы вошли в избу.

– Тебя за смертью посылать! – прогнусавил из-за своей конторки Макарыч. – Сводку обсчитать надо, в район передать, а тебя носит, лешак подери!

Васька промолчал, выразительно посмотрев на меня: мол, видишь.

– На столе бумаги, давай считай скорее, – велел Макарыч, – потом поговорим, при Терентии.

Васька тоскливо зашелестел бумагами, подвинул к себе счеты, начал громыхать костяшками, Макарыч скрипел ржавым, что ли, пером. Я оглядывал контору – ряд старых стульев, портрет и забавный телефон на стене, похожий на скворечник, только с ручкой.

Васька дал длинную очередь на счетах, потом задумался, поглядел на меня, перевел взгляд за окошко и машинально вытащил из кармана несколько стручков. «Шляпа! – подумал я. – Сам наказывал пустые стручки подальше кидать, чтоб никто не заметил, а тут вдруг вытаскивает». Едва я подумал это, как Макарыч спросил Ваську безразличным голосом:

– От Белой-то Гривы пешком шли?

– Аха! – безмятежно ответил Васька.

– Через поле? – лениво говорил главбух.

– Аха, – отвечал Васька.

– А горох оттуда? Колхозный?

Васька побледнел, прикрыл было ладонью несколько стручков, лежавших на столе, и резко повернулся к своему начальнику.

Глаза у Васьки сузились в щелки, а Макарыч шел к нему, медленно, не спеша шагал через комнату, сдвинув очечки на кончик носа.

– Ну-кась, – сказал он неторопливо, – выворачивай.

Васька послушно вывернул пустой карман. Видно, эти стручки были последними.

– Колхозный горох-от? – наступал Макарыч. – Аль со своего огороду? – Васька заливался краской. – Да нет, со своего не могет быть, домой не заходили – вон и корзинку с клевером занесть не успели. – Васька краснел, но молчал. Тогда Макарыч указал на меня пальцем: – И гостя свово воровать учишь? – Ваську уже всего трясло. – Ну-ка, милочек, – направился ко мне главбух, – выверни карманы.

У Васьки оставалось три стручка, а у меня карман был почти полный: я просто не поспевал за Васькой, он как-то быстро доставал горошины из сухих оболочек. Но вывернуть карман – значило доказать этому курносому бухгалтеру, что все, что он говорит, правда и мы с Васькой украли горох.

С меня спрос невелик, я как приехал, так и уеду, а что про Ваську говорить станут? Я вспомнил, как он отговаривал меня рвать этот горох, как рассказывал про отца.

Нет! Вывернуть карман – значило предать Ваську. Никакой Васька не вор. Я шагнул навстречу главбуху. Сейчас я ему скажу, что Васька не виноват, что это я. Только спокойно. Спокойно! Неожиданная мысль кольнула меня. Но ведь ясно же, что мы были вдвоем. Скажут: «Васька, а ты куда смотрел?!» Скажут: «Раз ты там был, значит, тоже виноват, значит, вы вместе!»

Я уже открыл рот, чтобы взять всю вину на себя, и в последнюю секунду – буквально в последнюю – сказал другое:

– А вы, товарищ главный бухгалтер, зря горячитесь. Да, у меня полкармана гороху. Но мы этот горох взяли из дому еще с утра.

Макарыч отступил и поддернул очки к глазам. Никак он не ждал такого. Да и я-то, честно сказать, не ждал.

Он ушел к своей конторке, сел и сказал оттуда:

– А мы это проверим.

– Проверяйте! – сказал я безразлично.

Вот за это-то я мог поручиться: никто нас с Васькой в колхозном горохе не видел.

* * *

– Вообще-то ты молодец, – сказал, вздохнув, Васька, когда пересчитав все, что требовал Макарыч, он освободился и мы вышли на улицу. – Только если ему вожжа под хвост попадет, худо будет. Дома-то мы нынче гороху не сеяли, вынюхает, под суд подведет, паразит.

– Да неужто, – возмутился я, – за два кармана гороху?..

– Вот тебе и «неужто»! Порядок такой есть: пригоршню возьмешь – и то посадить могут. По законам военного времени.

– Так война-то кончилась! – удивился я.

– Война-то кончилась, а законы остались.

Я вздохнул. Нет, что-то тут не так, несправедливость какая-то. Ладно, я здесь чужой, меня, может, и надо судить за карман гороху, но Васька-то, Васька – тутошний, колхозный. Он же не только считает, он и коней запрягает, и пахал сегодня, хотя его никто не просил. Неужто же ему за это кармана гороху жалко?

Мы сидели на завалинке. Васька, хмурясь, дымил цигаркой. Вдруг он напрягся, прислушался.

– Машина идет, – объявил Васька и, помолчав, прибавил: – Не эмтээсовская.

– Как это ты узнал? – спросил я, прислушиваясь к далекому тарахтению.

– По мотору, – ответил Васька. – К нам тут одна машина ходит, за молоком, а эта – другая.

Рокот мотора усилился, и через несколько минут, заслонив улицу пылью, прямо у конторы затормозила газогенераторка с фанерным фургоном вместо кузова.

Из кабинки выскочил щуплый старик шофер, за ним вышла большая, пухлая тетка.

– Примай подмогу! – крикнул весело старик и распахнул у фургона заднюю дверцу.

– Хе, подмога! – проворчал недовольно Васька. – Стрижем-бреем да гуталином торгуем.

Из черного нутра фургона, кряхтя, сползла короткая седая старуха, ростом меньше меня, затем втроем – старуха, старик шофер и пухлая тетка – стали вытаскивать из фургона еще что-то, тяжелое и неудобное.

Когда они расступились, я опешил. На тележке с шарикоподшипниковыми колесиками сидел безногий дядька в офицерской фуражке. В одной руке он держал некрашеный фанерный чемоданчик.

Безногий оглядывался вокруг, говорил что-то теткам и старику шоферу, потом сильно оттолкнулся свободной рукой и поехал к нам.

– Здорово, хлопчики! – крикнул он издалека. – Не найдете ли гвоздика подлиннее, ногу вот свою хочу подковать.

Дядька, улыбаясь, подъехал к нам.

– Вот было две ноги, – сказал он, останавливаясь, – а стало четыре. Раньше двух было много, а теперь на трех не уедешь. – Он пошатал одно колесо, норовившее отвалиться.

– Аха! – сказал Васька, поднимаясь и обходя инвалида. – Счас, дядя!

Мы быстро пошли к Васькиному дому, почти побежали.

– Это он, – сказал Васька, – помнишь? Вместе с отцом воевал!

Я вспомнил, как дома, в городе, рассказывал Васька про отца и про инвалида, который один остался живой.

– Ты иди назад, – спохватился Васька, когда мы уже подошли к дому, – подсоби ему устроиться, я счас…

Я вернулся к конторе.

Инвалид, отцепив коляску, уже сидел на лавочке у правления и разглядывал подшипник.

– Ну, где гвоздь? – спросил он, увидев меня.

– Сейчас, – ответил я. – Васька несет.

– Ну, ну, – проговорил инвалид, откладывая коляску и открывая фанерный чемодан. Там лежал сапожницкий инструмент – молотки, мелкие гвоздики, дратва, железная лапа, на которой подбивают обувь. – А то, вишь, у меня мелочь. – Он взял щепотку гвоздиков, высыпал их обратно, словно посеял.

Я внимательно разглядывал инвалида. У него было красивое, чуть скуластое лицо в редких крапинках веснушек, крепкие, мускулистые руки, покрытые густыми волосами, и вообще, если закрыть ноги, он ничем не походил на инвалида, на тяжелораненого.

И у мамы в госпитале, и в городе, на улицах, я видел других инвалидов. В госпитале, понятное дело, люди лежали после операций, и лица у них были больные, изможденные, усталые, и мне их было жалко. В городе мне почему-то часто попадались совсем другие инвалиды – пьяные. Они громко говорили между собой, пересыпая слова тяжелой бранью, стучали костылями по земле, доказывая что-то друг другу. Этих инвалидов я боялся и обходил их стороной, а моя бабушка называла их психами и говорила, что это они нарочно куражатся, чтобы показать себя. Ясно, я встречал и других инвалидов – спокойных, стоящих в очередях, хотя инвалидам полагалось получать продукты без очереди. У меня щемило сердце, хотелось, чтобы люди, ни слова не говоря, расступились и пропустили безрукого инвалида к прилавку.