— Это Горький написал. Максим Горький.
Гэрбэча взял книгу, ощупав ее и взвесив на руках, точно слиток драгоценного металла, покачал головой:
— У-у, такой тяжелый. Чего тут написано?
Николка задумался, не зная, что ответить.
— Ну, как тебе сказать? Про людей тут написано…
— Про какой людей? — постучав заскорузлым пальцем по книге, не унимался каюр.
— Ну, про разных людей — про бедных и богатых, про добрых и злых. — Николка отнял у старика книгу и, полистав ее, показал рисунок Данко с горящим сердцем над головой. — Видишь? Этот человек вывел целое племя из темного леса, в который их загнали враги, вырвал свое сердце из груди, поднял над головой, и оно загорелось как факел. Вот видишь? Горит оно у него в руках, и кругом светло. Так он и вывел людей из темного леса, освещая путь горящим сердцем. Понятно?
Каюр испуганно смотрел на Николку.
— Ай-яй-яй! Как же он живой остался?
— Он вывел людей, а сам тотчас умер, а люди его сердце растоптали, и оно рассыпалось на мелкие искры…
— Уй-ю-юй! Шибка плохо!
Старик поспешно вскочил на ноги и начал собираться в дорогу, то и дело с уважением посматривая на Николку, словно это он придумал сказку о горящем сердце, а не Горький.
Холодное багровое солнце, будто стеклянный шар, висит над синими хребтами далеких гор.
Николка, тесно прижавшись к спине каюра, смотрит на солнце. Удивительно тусклое, оно совсем не греет, иногда Николке даже кажется, что именно оно, солнце, источает на землю этот жестокий холод, от которого деревенеют на ногах пальцы и слюна застывает в воздухе.
— Поть-поть! Поть-поть! Хэй-хэй! — то и дело подбадривает уставших собак каюр.
Когда холод вконец одолевает Николку, он соскакивает с нарты и, держась одной рукой за облучок, бежит рядом до тех пор, пока тепло не разольется по всему телу. То же самое делает иногда и каюр, только бежит он недолго, тут же валится на нарту, дышит тяжело и с хрипом, как дырявая гармошка.
Монотонно-усыпляюще шуршит под полозьями спрессованный тундровый снег. Изредка проплывают мимо корявые лиственницы, кусты карликовых березок да желтые пучки травы.
Николка смотрит на синие горы, удивляясь тому, что вот уже целый день он и Гэрбэча едут к ним, но горы все не приближаются, словно и нарты, и собаки, и эти редкие корявые лиственницы — все здесь навечно застыло, в этом белом молчаливом просторе.
Но как бы отвергая эти мысли, впереди раздался хохочущий звук, собаки рванули нарту и понеслись вслед за белым облачком тундровых куропаток.
— Таурак! — вскричал возбужденный каюр, поощрительно постукав остолом по облучку — Таураак!!! Кабив! — И, повернув к Николке свое заиндевевшее лицо, спросил: — Знаешь эта птица? Наши орочи зовут его кабив. — И вновь, теперь без азарта прокричал: — Таурак! Кабив!
Но куропатки уже растаяли, и собаки, опустив головы, высунув языки, перешли опять на мелкую рысь.
Вот и солнце кануло. Хребты потемнели. Белую тундру точно подкрасили светло-голубой акварелью. Вдалеке расплывчатой темной каймой виднелся лес. Невысоко над нартой в сторону темнеющего леса пролетела ворона — она как-то странно прокричала, точно в горле у нее что-то пробулькало.
— Тураки летит, — сказал каюр, указывая остолом на ворону. — В лес торопится, в лесу на дерево сядет — ночевать будет. Нам тоже торопиться нада. Темно скоро будет. — И он начал энергично размахивать остолом и покрикивать.
Собаки, точно чуя близость отдыха, завиляли хвостами, но ходу не прибавили.
К лесу подъехали в сумерках. Каюр быстро развязал нарту, бросил на снег свернутую палатку, жестяную печку и, достав два топора, начал рубить молодые лиственницы для жердей. Николка, взяв второй топор, начал делать то же самое, но старик, показав рукой на большую, с густой кроной лиственницу, велел срубить ее. Николка быстро срубил дерево, и оно, жалобно скрипнув, упало в рыхлый снег. «Зачем ему сырое дерево? На дрова оно не годится, для жердей слишком толстое», — размышлял Николка.
Заметив, что Николка стоит без дела, каюр, уже нарубивший жердей, подбежал к срубленному дереву и начал быстро ломать ветки и складывать их на снег.
— Так делай, туда таскай! — сказал он раздраженно и убежал ставить палатку.
«Вот психованный», — обиженно подумал Николка.
Когда Николка принес к табору большую охапку веток, старик уже поставил палатку и устанавливал печь. Взглянув на принесенные Николкой ветки, старик, недовольно покачав головой, начал стелить их внутри палатки прямо на утоптанный снег, при этом толстые комли веток он яростно отламывал и выбрасывал прочь, оставляя только мягкие, гибкие ветки. Увидев вновь праздно стоящего Николку, старик плюнул с досадой:
— Ну, чиво стоишь? Нада бистро рубить два таких сырой дерева, — и каюр развел руками, показывая Николке, какой длины должны быть эти «два сырой дерева».
Тот поплелся к срубленному дереву, теряясь в догадках, какие «два дерева» нужны старику: «Если судить по тому, как он развел руками, то это должны быть чурки длиною в метр. Но толстые ли должны быть чурки или тонкие? И для чего чурки?»
От комля ранее срубленного дерева Николка отрубил две метровые чурки и принес их к палатке, абсолютно неуверенный в том, что угодил старику. Но старик удовлетворенно что-то пробурчал, вырубил в каждой чурке по одному углублению и тут же подсунул обе чурки под печку таким образом, чтобы днище печки было точно над углублениями.
Николка, наблюдавший за этими манипуляциями, удивился и выругал себя мысленно: «Вот балда! Все так понятно и просто — и ветки, и жерди, и эти чурки. В самом деле, не поставишь ведь железную печку на голый снег. Ясное дело — нужны чурки… Стоп! А что в печку надо? Ясное дело — дрова!»
— Я пойду дров нарублю, — сказал Николка деловито и пошел разыскивать сухостоину.
В синем небе рыбьей чешуей поблескивали звезды, но было еще достаточно светло.
Невдалеке от табора Николка увидел сухостойную лиственницу, ветки на ней большей частью были обломаны ветром, кора шелушилась и местами уже отвалилась. Срубленную сухостоину он целиком принес к палатке, и, пока старик заносил в палатку кукули, постельные оленьи шкуры и прочие вещи, он изрубил на поленья половину сушины. Он работал изо всех сил, стараясь хоть этим угодить старику. «Не такой уж я пень, как ты думаешь», — рассуждал Николка, сокрушая топором крепкую лиственницу. Но вдруг в душе у него словно все оборвалось.
Старик, ругаясь по-русски, выбрасывал из палатки Николкины поленья. Наконец и сам вышел из палатки. Молча схватив топор, он ушел в чащу леса. В морозной тишине отчетливо шуршали его шаги. Вот старик гулко постучал обухом в сушину. Через минуту такой же стук раздался в другом месте, потом в третьем. Вот он начал рубить. Вот упала сушина — гулкий вздох всколыхнул тишину.
Николка стоял на одном месте, готовый от обиды и горечи заплакать. Он слышал, как тяжело старик сопит, таща на плече сушину, но не двинулся с места, чтобы помочь. Опустив руки, он молча наблюдал, как старик с кряхтеньем рубил дрова, и, только тогда, когда старик, запыхавшись, обессиленно присел на корточки и закашлял, Николка взял у него топор и начал яростно рубить сушину, чувствуя, что эта сушина рубится гораздо легче, чем та, которую он рубил прежде.
Откашлявшись, старик жестом остановил Николку:
— Ты зачем так сердися? Раньше ты рубил совсем мокрый дрова. Сичас рубишь шибка длинный, как печку толкать будишь? Видишь, какой длинный, — разве думать совсем не можешь?!
Потом Николка смотрел, как старик ловко делал подсвечник. Подняв полуметровый обрубок жерди, он очистил его от сучков, заострил тонкую часть, а торец толстой части слегка надколол крест-накрест. В щели, расколов, сунул две щепочки, а в образовавшуюся в торце квадратную расщелину вставил половину свечки, подсвечник воткнул между шкур. Чиркнул спичкой, зажег свечку, и в палатке стало светло и уютно. На все это ушло не более минуты. Затем, выбрав ровное, без сучков, полено, старик расколол его на лучины толщиной в палец. Взял одну такую лучину, стал быстро строгать ее острым, как бритва, ножом, при этом до конца не срезанные стружки оставались на лучине, то скручиваясь в спираль, то изгибаясь когтями. Сделав несколько таких метелок, старик затолкал их в печку и, придавив тонкими поленьями, поджег. Через минуту печка весело загудела, отдавая в палатку живительное тепло.