Растирать было невероятно трудно, не хватало воздуха, пот лил с лица градом, а все тело тряслось от холода. Но вот левая нога наполнилась едва ощутимым теплом и болью, и он оставил ее в покое. Зато правая оставалась бесчувственной, он все неистовей тер ее, время от времени поливая одеколоном. Но вот и она порозовела, в пальцах забегали, защипали мурашки, и вот уже в обе ноги точно впилось множество игл — боль нестерпимая! — ожили, ожили, голубушки!

Остатки одеколона он вылил на плечи, на грудь, растер себя, сколько мог дотянуться рукой, потом заполз в кукуль, укрылся с головой и затих, прислушиваясь к раздиравшей его боли в кистях и ступнях ног, но даже сквозь эту адскую боль душа его ликовала!

Вечером пришел Кодарчан. В полукилометре от палатки он вышел на лыжню, по которой полз на четвереньках Родников, и сразу, почуяв беду, побежал по следу в палатку. Дым из трубы не шел, и это растревожило охотника окончательно. «Беда! Случилась беда!» Войдя в палатку, он зажег свечу, ожидая увидеть самое страшное, открыл кукуль — Родников крепко спал. Облегченно вздохнув, Кодарчан разжег печь, вскипятил чай, принес Родникову сухую одежду, развесил ее, чтобы она нагрелась, затем принес гусиного жиру в пол-литровой банке и, поставив его подальше от печки, принялся осторожно будить спящего.

На другой день Кодарчан принес одну лыжу — она вмерзла в полынью. Принес также малокалиберку и кусок льда, который оттаяв, оказался рукавицей. Принес он и трех белок. Таким образом, потерей того дня была всего одна лыжина.

В полдень Кодарчан ушел на реку и часа через два принес оттуда широкую тополевую плаху — для лыжи. Николай пытался возражать:

— Поправлюсь — сам сделаю, а ты зря время не теряй — лови соболей, пока ловятся.

Но куда там! Осерчал Кодарчан не на шутку.

Не вылезая из кукуля, Николай пришивал к бушлату пуговицы, зашивал свитер и рубашку, пытался читать, но скоро отложил книгу — болели ноги, кожа на них слезала лохмотьями.

20 января.

Ах, черт возьми! До чего же хорошо, что я не утонул позавчера! Во-первых, жизнь — великолепнейшая штука! Во-вторых, своей смертью я причинил бы массу хлопот посторонним людям. Кодарчану испортил бы всю охоту, ведь ему пришлось бы срочно выходить к людям, а затем везти кого-то из представителей власти на место происшествия. И стали бы искать меня подо льдом, а найдя, погрузили бы на нарту и везли бы назад — не очень-то приятно везти по тайге и тундре мерзлого покойника! А потом бы вели следствие, что да как, и не утопил ли меня Кодарчан из-за пушнины. А еще другие люди долбили бы для меня могилу, а земля сейчас мерзлая, и хоронить покойника холодно. Вот сколько хлопот доставил бы я, если бы утонул! Я уж не говорю о материнском горе. Но все это, конечно, одна лишь философия.

Завтра покочуем вниз по реке до устья ключа Дулакан, там поохотимся на сохатого, а то мы уж дней десять как без мяса живем — на одних лепешках ноги не тянут.

Вторые сутки пурга беснуется: тревожно гудит, жалобно стонет тайга, крепкий листвяк, словно тальник, колышется.

Родников стоит на коленях и торопливо заталкивает в рюкзак беличьи и соболиные шкурки. Плотно набив рюкзак пушниной и застегнув клапан, он сел на оленью шкуру, достал из-под кукуля новые, расшитые цветным бисером торбаса, которые берег для торжественных случаев и начал переобуваться.

От порывов ветра палатка то и дело вздрагивала и мелко, дробно гудела, как бубен шамана.

Кодарчан укоризненно качает головой:

— Ай-ай-яй! Какая пурга, однако, сильная! Куда пойдешь? Мяса есть, дров есть, в палатке тепло, чай будем пить, мяса будем кушать, мало-мало поспим — пурга перестанет, тогда пойдешь.

— Нет, Кодарчан, нельзя мне ждать, должен я в поселке быть сегодня. Обязательно должен. Понимаешь?

Кодарчан не понимал. Он продолжал укоризненно качать головой:

— Нельзя такую пургу тундру ходить — шибка плохо! Тундра сичас все равно как густой-густой туман. Совсем не поймешь, куда идти, — кругом снег, кругом пустое место, дрова нету — костер топить нечем, силы уйдут — на снег упадешь, замерзнешь. — Он сказал эти слова так просто и убедительно, что Родников невольно поежился и почувствовал в груди холодок.

Но, ласково положив свою большую сильную ладонь на худенькое плечо Кодарчана, он сказал твердо:

— Я согласен с тобой, Кодарчан, безрассудство — плохо, но ведь я не собираюсь умирать. За эти годы, которые я провел у вас, вы меня кое-чему научили. Пурга сильная, но дойти можно — не сто ведь километров, а только сорок… — Он убрал руку, упрямо закончил: — Надо мне быть в поселке. Обязательно надо!

Кодарчан сморщил бронзовый лоб, сдвинул к переносью разлапистые черные брови, задумался, пытаясь осмыслить услышанное, но, видно, так ничего и не поняв, убежденно, с горечью сказал:

— Однако покойник ты будешь, Николай. Как тебя остановишь?

— Не переживай, Кодарчан. Не будет никаких покойников. Меня ждут живым!

Он торопливо выполз из палатки, волоча за собой рюкзак. В лицо упруго ударил холодный колючий ветер. Тайга шумела, словно штормовое море у скалистого берега. Он повернулся лицом к Толстовскому перевалу, увидев сквозь снежную мглу его смутные очертания, обрадовался. Это был единственный пока ориентир. Однажды, во время весенней кочевки, он, преследуя отбившихся от стада оленей, поднялся на каменистую куполообразную вершину горы Толстой, смотрел оттуда через бинокль на Малкачанскую тундру, на блестевшее вдали море. Увидел в голубой зыбкой дымке очертания поселка, крепко запомнил точное к нему относительно горы направление и теперь размышлял: «Если повернуться к перевалу правым боком, то прямо перед лицом будет находиться поселок».

Он повернулся правым боком к перевалу, надвинул шапку глубже на лоб, заметил, куда дует ветер, — ветер дул в левый висок. С левой стороны торосистое море, справа — бескрайние просторы тундры, но, если идти строго по прямой линии, то через тридцать пять километров, там, где река Яма впадает в лиман, между морем и тундрой тянется неширокая полоска приречного леса, за которой зябко приютился небольшой поселок.

Из палатки вылез Кодарчан. Пряча лицо от ветра, прокричал:

— Очень большой пурга! Не ходи, Николай! Айда чаевать!

Родников упрямо качнул головой.

Кодарчан несколько мгновений смотрел на него испытующе, осуждающе покачал головой, укоризненно сказал:

— Шибка упрямый ты! Смотри — там будет поселок, — махнул он рукой, утверждая уже выбранное Родниковым направление. — Левый сторона — море, правый сторона — большая тундра. Туда-сюда повернешь — покойник, однака, будешь. Шибка хорошо ветер следи, с другой стороны начнет дуть — обманет тебя. Хорошо ветер следи! Иди прямо. Разный дурной мысли из головы бросай. Ты сильный — дойдешь, однака.

— До свиданья, Кодарчан. Через три дня жди меня обратно с гостинцами.

— Ладна, ладна, — закивал Кодарчан и растаял в снежной пелене.

Идти было легко, лыжи почти не проваливались. Он старался меньше петлять среди деревьев, чтобы не сбиться с курса, и все оглядывался на перевал — его контур уже едва-едва различался. Вскоре лес заметно поредел. Вот проплыла мимо и осталась за спиной последняя корявая лиственница. Он храбро побежал в белую тундру, но через несколько шагов остановился, обернулся — и, не увидев леса, похолодел: снег под ногами, вверху, справа, слева — всюду холодный колючий снег. Пронизывающий ветер жестко толкает в бок, стремясь опрокинуть, злорадный хохот, надрывный плач, жуткий тоскливый вой доносит ветер до чуткого уха. Но эти громкие звуки заглушал какой-то тихий всеобъемлющий шорох. Напряженно вслушиваясь, он все никак не мог понять, откуда он исходит, этот непонятный шорох, — он был негромкий, но какой-то неукротимо-зловещий, как шипенье тающей льдины. Наконец он разобрался, что это шуршат бесчисленные песчинки снега, которые гонит ветер по утрамбованным застругам.

Долго стоял Родников в тяжкой нерешительности. В ушах звучал голос Кодарчана: «Везде снег, везде пустой место… Покойник будешь… По-кой-ни-и-ик… у-у-у-у!»