Николай включил «Спидолу», диктор говорил о варварских бомбардировках во Вьетнаме.

«Час от часу не легче, — скорбно подумал Родников. — Я тут о снеге размышляю, а там, в мире, беда — жгут людей напалмом… Вот ведь как получается, а мы сидим тут чаек попиваем». Николай покосился на Кодарчана: скрестив под себя ноги, сдвинув свои лохматые брови к переносью, он внимательно прислушивался к голосу диктора.

— Скажи, Кодарчан, как, по-твоему, прогонят вьетнамцы американских солдат со своей земли или нет?

Кодарчан вздрогнул, брови его удивленно взметнулись кверху:

— Ты мои мысли угадал. Я как раз думал про это…

— Ну и что ты решил?

— Я так думаю: Америка большой, как лиса, Вьетнам совсем маленький, как мышь. Однако если все государства на земном шаре заступаться будут за Вьетнам, тогда Вьетнам станет большой, как медведь! Лиса увидит: медведь стоит — уши прижмет, убежит, однако!

— Очень наглядно и доходчиво ты мне свою мысль объяснил, Кодарчан! — похвалил Родников. — Ну, а что ты думаешь о войне вообще? Зачем она? Почему она?

— Это я не знаю, — покачал головой охотник. — Я думал, думал — ничиво не придумал! Не понимаю! Ничиво не понимаю! Совсем дурной человек, да? Зачем ребятишек убивает? Зачем бомбы бросает — тайгу зажигает? Совсем дурной человек, да? — Обычно невозмутимый Кодарчан теперь весь напрягся и, сжав кулак, смотрел на Родникова гневно и требовательно. — С ума сошли люди? Как ты думаешь?

Николай опешил, таким он Кодарчана никогда не видел. Истину говорят: в тихом болоте черти водятся. «Видно, задел я его за живое», — удивленно думал он. До этого момента он был почему-то уверен в том, что Кодарчана не интересуют подобные вопросы, задал он их ему, не ожидая столь бурной реакции. Казалось бы, какое дело охотнику, затерянному в глухой северной тайге, обремененному своими заботами, до проблем далеких вьетнамцев, которых он и в глаза-то не видел, но, значит, есть незримая нервная ниточка между одним человеком и всем человечеством! Значит, существуют эти нити, хотя и перепутаны они, оборваны во многих местах, но все-таки существуют, не могут не существовать!

Кодарчан ждал ответа, и Родников, не зная, как ответить, сказал ему словами Дарьи Степановны:

— По-моему, Кодарчан, надо бы всех, кто затевает войну, собрать и посадить в тюрьму, вот и не станет войны. — И сам же усмехнулся наивности того, что сказал, но Кодарчану эта мысль очень понравилась, он сразу успокоился и, согласно кивая, принялся оживленно допивать из кружки остывший чай. А Николай лежал и думал о том, что такое добро и зло. Нет и никогда не будет между злом и добром никакого компромисса. Всякий человек, не только поощряющий зло, но и закрывающий на него глаза или стремящийся занять нейтральную позицию, способствует активизации зла. В то время когда любитель-демагог пытается найти компромиссную ситуацию между злом и добром, зло безжалостной рукой сеет на земле страшные зерна бед и несчастий, — вот почему даже принявших сторону добра, но бездействующих он всегда считал плодящими и поощряющими зло. Спросят его, где начинаются границы зла и добра? Ответит он: не знаю, и никто не знает, ибо никто не в силах и не вправе очертить их непогрешимо и четко, но твердо известно: где плач и страданье, где человеку затыкают рот, боясь, что он скажет правду, где равнодушно взирают на боль, попирают человеческое достоинство и низводят человека до степени раба, где убивают за то, что слабый и бедный, — там логово зла.

Всю ночь шумел над тайгой ветер и мягко стучала в брезент снежная кухта. На рассвете ветер утих.

Стараясь не разбудить Кодарчана, Николай растопил печь и выбрался из палатки. Было тихо и морозно. Тускло мерцал под ногами снег, голубела вокруг тайга. На востоке, на фоне уже посветлевшего неба, торопливо уплывали на юг фиолетовые, с розовой бахромой, облака, точно раздвигалась там, в небе, огромная пушистая занавесь, а за нею, над темной еще землей, готовилось и должно было свершиться великое таинственное чудо — рождение нового дня.

В это утро Николай замешкался и вышел из палатки позже Кодарчана. Уже рассвело. В последние дни стояли сильные морозы, но сегодня он был особенно жгучим. Боясь отморозить нос, он то и дело прикрывал лицо рукавицей, из-за этого брови и козырек шапки быстро заиндевели. Пронзительно поскрипывали под ногами ремешки лыжных креплений, как шершавая бумага, шуршал под камусами промерзший рассыпчатый снег. В устьях, на стыках распадков, то там, то здесь гулко и раскатисто лопались наледи, а в чаще лесной, точно хворост в костре, весело потрескивали от мороза деревья, над рекой, над черными незамерзающими полыньями, неподвижно стоял плотный белый туман.

Минут через сорок быстрой ходьбы он наткнулся на вечерние беличьи следы, ведущие к лиственнице, на средине ствола которой виднелось круглое гайно. Подойдя к дереву, он стукнул по нему палкой, и тотчас из гайна одна за другой выскочили три белки. Удачно сняв всех трех тремя выстрелами, радуясь хорошему началу дня, он решил перейти на ту сторону реки, где лес был погуще.

Берег в этом месте был довольно крут, но он смело оттолкнулся и помчался по склону и, едва не наехав на ольховый куст, с трудом удержав равновесие, соскользнул на лед и в ту же секунду, услышав под собою треск, ухнул куда-то в упругий холод. Мелькнула перед глазами черная, как смола, вода, белые комья снега, острое ребро ледяной кромки. Мгновенно схватившись руками за это ребро, он рванулся, отчаянно дернулся, наваливаясь грудью на уходящий из-под него лед, сопротивляясь безжалостной холодной силе, тянущей его в клокочущую пучину, выбросил вперед левую руку, успев в последний момент крепко ухватиться за комель ольхового куста. Но чудовищная сила безжалостно тащила его вниз, лед, на который он только что опирался грудью, уходил, зловеще скрежеща, под воду, правая рука тщетно пыталась нащупать в воде опору… Куст сгибался и вибрировал, медленно разгибалась кисть, вода клокотала и шипела уже у груди, подбираясь к горлу…

«Неужели конец? — Он хотел закричать, призывая на помощь, но подавил в себе этот крик: никто не услышит его, никто! Он захрипел с отчаянием и злостью. — Вот и конец! Как нелепо…»

В голове его отчетливо, с невероятной быстротой замелькали обрывки каких-то картин, и вдруг все остановилось, и появилось морщинистое скорбное лицо матери, но вот и оно проплыло, и он увидел… глаза — черные, жгучие, подсвеченные лунным светом, зовущие: «Я приглашаю тебя на день рождения… Я приглашаю тебя, приглашаю тебя…»

Ольховый куст напряженно вздрагивал, вода жгуче сжимала горло, подступала к подбородку: все выше задирая голову, стиснув зубы, он напрягся, медленно, невероятным усилием вытащил из воды правую руку, точно свинцовую болванку, поднял ее над головой, приблизил к кусту, но, увидев, что вся она уже обледенела, осторожно, последним усилием воли просунул рукавицу в развилку сучков, сдернул ее прочь и лишь после этого намертво схватился голой рукой ниже левой, уже почти соскользнувшей кисти.

«Врешь! Не пропаду!..»

Теперь, пока не окоченели пальцы и не иссякли силы, надо сделать отчаянный последний рывок, но прежде надо освободиться от лыж — это они, подбиваемые подводным течением, точно паруса, тянут его под лед, в черную пучину. Он осторожно выворачивает правую ногу из юксы.

«Так, хорошо, еще немного, вот так, спокойней, спокойней…»

Освобожденная лыжа тотчас всплыла и ушла под лед, сразу стало легче. Пальцы правой руки коченели, теряли силу, чтобы помочь им, он торопливо сбросил и левую рукавицу, теперь он держался обеими руками прочно. Лыжа на левой ноге закрутилась, но, помогая себе правой ногой, он все-таки справился с ней. Теперь наверх! Он ощупал вокруг себя ногами, ища, на что бы опереться, но опоры для ног не было, вся надежда только на силу рук. «Только бы выдержал куст, только бы не сломался…»

Он медленно подтянулся на руках к кусту, куст прогнулся, но выдержал. Оставалось вытянуть свое тело из воды еще сантиметров на десять, чтобы можно было упереться коленями в край ледяной кромки. «Только бы не сломался!» Он осторожно подтянулся еще. Что-то хрустит под комлем куста… «Еще чуть-чуть! Только бы не сломался! Ради бога!»