Анатолий Буйлов

БОЛЬШОЕ КОЧЕВЬЕ

Большое кочевье i_001.png

Прильнув к иллюминатору, Николка напряженно смотрит вниз, под крылом самолета стремительно проплывают белые квадраты заснеженных крыш. Оглушительно ревет мотор; легкий самолет, мелко вздрагивая, все круче и круче уходит ввысь, отрывая Николку от родного дома, унося его в неведомый и огромный, как это бирюзовое небо, мир.

Все выше и выше темное крыло над селом — вот уже дома как спичечные коробки, стадион — как тарелка, а совхозные поля — словно белые простыни, неровно сшитые стежками дорог.

Проплыли поля — белеют позади тетрадными листочками, и уже не только свой дом, но и все село с трудом различает Николка. Еще немного — и скроется оно вовсе, растворится в синей дымке, и останется он один, совсем один…

Он с трудом удерживает подступившие к глазам слезы, тревожно и грустно на душе, и жалко ему себя, но пуще всего жаль ему мать; образ ее, родной и близкий, еще отчетливо стоит перед глазами, в ушах звучит плачущий голос:

«Не ездил бы ты, сыночек, к орочам этим, ведь сопьешься там, курить научишься. Пропадешь… Пожалей мать свою…»

«Не сопьюсь, не пропаду. Ты не плачь, мама… Я буду письма тебе писать. Медвежью желчь тебе пришлю. За медвежью желчь в Монголии, говорят, двух быков дают. Это самое лучшее лекарство от желудка. Не плачь, не плачь, мама… Я же не маленький…»

«Помирился бы ты, сыночек, с отцом-то, а? Потерпел бы уж маленько, ты же вьюноша еще!»

«Не отец он мне, мама! Кулак он толстопузый! И зря ты мучаешься с ним, он ведь при тебе несколько раз ходил свататься к теткам разным. А ты живешь с ним, слушаешь, как он храпит по ночам, как чавкает за столом, смотришь на его противную рожу, угождаешь ему во всем, унижаешься…»

«Привыкла я, сынок. Венчанные мы. Грех венец разрывать…»

«А ему не грех при живой жене ходить свататься? Не грех, да?!»

«Бог с ним, сынок, на страшном суде, он ответит за грехи свои, а я уж бога гневить не стану… Потерплю… Только водку, сынок, не пей христа ради, табак не кури, в карты не играй… Грех это, помни! Хоть не веришь ты в бога, но в душе его держи… Я буду молиться за тебя… Не простывай там, не надсаживайся, людей лихих сторонись… Благослови тебя, господи!..»

Жалобно воет мотор. Тайга внизу — точно вывернутая наизнанку овчинная шуба, озера на ней — как белые плешины.

Перед взором Николки жирное лицо отчима с сизой бородавкой на лбу.

«Ну, поезжай, поезжай, коль не хочешь мне покоряться. Я добру тебя учил! Пять лет обувал, одевал! А ты вот, значит, как за мое раденье благодарствуешь?»

«Не пять, а всего два: год я уже сам работаю, а два года в детдоме был, куда ты ухитрился сдать меня. Забыл? А я помню! Я все помню! И можешь меня не попрекать, я верну тебе долг, заработаю и верну, все до копейки верну!..»

Николка прижался лбом к холодному стеклу иллюминатора, чувство тоски сменило негодование: «Заработаю денег, пришлю ему — на, получай, а мать потом заберу к себе…»

«Не верь людям, ты хоть и не родной мне сын, но я люблю тебя как родного — покорись мне, покорись! Я добра тебе желаю. Люди все воры — обманут тебя, облапошат. Ты доверчивый — это плохо, и строптивый ты — это тоже плохо. А жить нужно тихо, незаметно. Где сена клок, а где и вилы в бок… Только так умные люди испокон веку и живут. Только так… Мать вон твоя всю жизнь на людей мантулила, а теперь, вишь, иссохла вся — болеет…»

— Эй, парень! — кто-то легонько тронул его за плечо.

Высокий мужчина в пыжиковой шапке, в черной цигейковой дохе, в расшитых бисером торбасах, приветливо улыбаясь, прокричал:

— Ты не плотником едешь к нам работать?

Николку вопрос не удивил: он привык уже, что его принимают за взрослого. Не по годам рослый и крепкий, с глубоко посаженными колючими карими глазами, в поношенном рабочем бушлате и с большим дощатым чемоданом, лежащим у его ног, он вполне мог сойти и за плотника.

— Нет, плотничать я не умею! — замотал головой Николка. — Оленей хочу пасти!

Брови незнакомца удивленно выгнулись:

— Оленей? Да ты хоть видел их когда-нибудь?

— Видел! — утвердительно кивнул Николка.

Незнакомец оживился, одобрительно прокричал:

— Молодец! Это здорово! Нам оленеводы вот как нужны! — И он провел рукой около горла, плотно укутанного красным шарфом.

Он говорил что-то еще, но Николка уже не слушал, рассеянно смотрел на то, как беззвучно шевелятся губы незнакомца, и согласно кивал ему.

Вскоре незнакомец задремал. Николка облегченно вздохнул и стал опять смотреть в иллюминатор. Река Ола отошла далеко влево. Самолет летел над невысокими, покрытыми редколесьем сопками, впереди островерхие белые горы. «Что там, за этими горами? Какая земля там? Какие люди?..» Может, в пекло летит Николка, к погибели своей летит, может, и вправду люди злы — обманут, облапошат его?..

За белыми хребтами гор распахнулась необозримой ширью ослепительно белая пустыня. Николка догадался: это и есть настоящая тундра. Он с любопытством и трепетом оглядывал снежную равнину, стараясь разглядеть на ней оленьи стада, собачью упряжку или хотя бы просто чьи-то следы, но тщетно томил он свои зоркие глаза — огромная тундра сияла белизной, как чистый лист бумаги.

Минут через двадцать редкими щетинками стали появляться одиночные деревья, затем пучки их, затем островки, и вскоре зачернела под крылом широкая полоса густого пойменного леса, надвое разделенного белой лентой реки.

Ровно и мощно гудит мотор, стремительно скользит внизу тень самолета, похожая на маленькую голубую стрекозу. Но вот впереди на горизонте темной полосой заблестело море. Самолет начал снижаться; пассажиры нетерпеливо заерзали на своих сиденьях. Сердце Николки взволнованно застучало. Все ниже и ниже самолет. Проплыл внизу длинный крутой яр, испещренный белыми полосками лыжных и санных следов, и вдруг прямо из-под крыла, точно стайка воробьев, выпорхнул крохотный поселок. Самолет, качнув крыльями, сделал крутой вираж и пошел на посадку.

У края площадки, около железных бочек, толпились люди, невдалеке стояла рыжая лошадь, запряженная в сани, еще дальше виднелась длинная узкая нарта, и за ней лежали на снегу мохнатые ездовые собаки.

Пассажиры, суетливо разбирая вещи, спешили к выходу. Снаружи доносились возгласы, смех, неистовый собачий лай, тарахтенье движка.

Николка покинул салон последним.

Часть людей уже удалялась в село, встретив кого нужно, но большинство все еще продолжало стоять, с любопытством разглядывая Николку. Он смущенно остановился, растерянно и робко оглядел людей: «Люди все воры — обманут, облапошат…»

Мужчина в пыжиковой шапке, принявший Николку за плотника, разговаривал с высоким смуглым камчадалом в черном, из собачьего меха, малахае и в добротном дубленом полушубке. То и дело они поглядывали на Николку.

«Наверно, обо мне говорят», — подумал он и не ошибся.

Камчадал в малахае, подойдя к нему, бесцеремонно протянул руку:

— Здорово, паря! Пастушить к нам приехал? Вот молодец! — и добавил, не то спрашивая, не то убеждая: — Убежишь, однако? — И, добродушно рассмеявшись, представился: — Иннокентий Степанович я, завхозом в колхозе работаю. А тебя как звать?

Николка сказал. Иннокентий Степанович доверительно взял его под локоть и вывел на тропу.

— Светлая у тебя, паря, фамилия — у нас в поселке есть Малахитов и Серебров есть, теперь вот Родников появился. Так что, светлый ты мой человек, будешь сегодня ночевать у меня, а завтра я тебя отведу к председательше нашей, она тебя дальше определит. Пастухи нам ой-ей-ей как нужны! Никто не хочет олешков пасти, а мясцо всем подавай.

Он едва поспевал за Иннокентием Степановичем; громоздкий и тяжелый чемодан то и дело волочился нижним углом по снегу, оставляя сбоку тропы глубокую борозду. Николка не прочь ночевать у этого простодушного камчадала, но прежде он обязан зайти к Беляевой Дарье Степановне и передать ей письмо.