— Ты сам виноват, — прошептал он едва слышно. — В собственном плачевном положении тебе некого обвинять. Только самого себя.

Но — об этом нельзя было думать. Он становился еще слабее.

Надо было ухватиться за что-то — за этот колокольный звон, за кресты церкви, уносящиеся в небо, за дерево, покрытое снегом, за девочку, которую нечаянно толкнул, выходя из музея.

За девочку... Она напоминала кого-то — эти испуганные глаза, смешная косичка, делающая ее юной, несолидной и забавной... Он невольно улыбнулся.

И — повинуясь внезапно вспыхнувшему внутри непреодолимому желанию, пошел к храму.

Беда.

Каждый его шаг при попытке бегства от реальной угрозы отпечатывал это слово, делал его привычным, неразделимым с ним — «беда-беда-беда...».

И некуда было от беды укрыться.

Можно было просто сейчас набрать номер, сказать — приезжай и забирай, а там — Бог тебе судья. Но — и ему тоже. И почему-то ему не хотелось этого делать. Что-то там, в его душе, сопротивлялось, может быть, из-за того, что душа у него еще живая, еще не умерла, хотя он все делал, чтобы умертвить, уничтожить, истощить ее...

Беда.

Он дал милостыню нищенке — взглянул ей в глаза, показалось — они у нее хитрые, и там, на дне этих глаз, таилось знание о том, что беда для него — неизбежна.

Беда.

Толкнул тяжелую дверь, вошел в полумрак, вдохнул запах свечей — надеясь, что сейчас случится чудо и вот эта сопровождающая его беда исчезнет. Испугается тягучих церковных песнопений. Испугается дьякона с кадилом, который идет сейчас мимо него. Испугается слов молитвы...

Всех сирых и вдов Утешение, в бедах и скорбех помоще,

Священная и Непорочная Владычице Всепетая,

Приклони ко мне милосердие Божественного Сына,

Ходатайце спасения, припадая, взываю Ти:

Радуйся, Невесто Неневестная.

Хор пел, и он — сам удивляясь, понимал слова, хотя обычно воспринимал только музыку, но сейчас и в самом деле ему показалось, что это — протянутая ему рука, что это — связано с ним напрямую, адресовано ему. Он защитит Ее. А Она — его.

Нет, не потому, что он этого заслуживает. По молитвам другого. Другого человека, которого больше нет на земле...

На глазах даже слезы выступили — наступила тишина, слышались только тихие всплески разговоров, слабое, мерное постукивание кадила, чьи-то шаги... А потом начал что-то говорить священник — он не вслушивался, он все еще находился там, в пении, в молитве, обрывки фраз долетали до него против его воли.

— Молитва — это путешествие, которое приносит не волнующие переживания, а новую ответственность. Пока мы пребываем в неведении, ничего не спрашивается с нас, но как только мы что-то узнали, мы отвечаем за то, как употребляем свое знание. Пусть оно дано нам в дар, но мы ответственны за каждую частицу истины, нами узнанную, и как только она становится нашей собственной, мы не можем оставлять ее бездействующей, но должны проявлять ее в своем поведении. И в этом смысле от нас требуется ответ за всякую истину, нами понятую.

Он собрался внутренне — ему снова показалось, что это и есть ответ, ему надо молиться, и тогда — все изменится. Он будет свободен от этого преследования, и те, кто его преследует сейчас, просто растворятся в воздухе, их больше не будет, это они просто кажутся реальными, разве зло может быть таким реальным? Оно ведь — просто морок, оно — метафизическая субстанция, оно — лишь часть окружающего пространства... Но и добро — тоже... Сейчас ему про это думать не хотелось — он знал, что бежит от себя, бежит от окружающей реальности, сначала — просто размеренной, тихой, казавшейся ему не самой счастливой, но — по крайней мере удобной, и — в один час обрушившейся, ставшей сначала угрожающей, наполняющейся этой самой «бедой» и ее неминуемостью постоянно, понемногу, — и в конце концов превратившейся в кошмар.

А пребывать постоянно в кошмаре — невыносимо, так нельзя. Он сейчас сделает глоток, он немного подышит и вернется туда. Хотя... возвращаться ему не хочется.

Но — служба закончилась, он пошел к выходу. Слова еще хранились в душе, но потихонечку покидали ее, уступая место обычным голосам, веселому мату девочек-подростков, перебирающих тонкими, замерзшими ножками, шуму машин, и — слову «беда», которое потихонечку начинало заменять в его сознании слова утешительной молитвы.

Он вздохнул. Высоко закинув голову, посмотрел в серое небо. То ли пытался снова вспомнить молитвы, то ли пытался сдержать слезы отчаяния — он и сам этого не понял, только одно знал — все это взаимосвязано. Все — взаимосвязано.

Только надо это почувствовать и принять.

«Ничего не изменилось — та же массивная, черная лестница, тот же огромный пейзаж над ней — ветер поднимает волны почти к небесам, шторм, а там, на вершине горы — фигурка женщины... И я этот пейзаж всю жизнь любила, с самого детства, хотя художник наш, местный, неизвестный... И — как странно, что с этой картины музей начинается! Вроде это не местный пейзаж, где-то в Италии, и явно фантазия художника, только или самый первый директор музея был неисправимым мечтателем, или художник этот был ему близок по духу...»

Сколько Лика себя помнит — всегда, когда они приходили в музей, она очень долго здесь стояла, иногда воображала себя этой женщиной, однажды она перевоплотилась с такой силой, что почувствовала на лице капельки — брызги моря и ветер... И почему-то отчаянно хотелось прыгнуть туда, вниз, позволить бушующему урагану поглотить себя, стать частью этого бескрайнего моря, частью Вечности.

Она так хорошо тогда запомнила это состояние необыкновенной внутренней свободы, и отчаяния, и страха, и опасности, что очень долго старалась держаться от картины подальше, но картина притягивала ее, как магнит.

Лика и сейчас бы немного постояла тут, как в те времена, когда просто приходила в музей и воображала себя женщиной на самой верхушке горы — и ураган ей нипочем, если подумать, такие и за воздух удержаться могут, как говорил в свое время дед. Лике казалось, что она тоже сможет — пусть не сейчас, пусть когда-нибудь... Она улыбнулась — куда ей, она всего боится. Даже сейчас — боится сделать шаг туда, в неизвестность.

«Неизвестность» таилась за большой, светло-коричневой, новенькой дверью. Лика набрала побольше воздуха в легкие, придала своей детской физиономии выражение серьезной важности и — открыла дверь.

«Неизвестность» обрела формы дамы бальзаковского возраста, полненькой, уютной, с приветливым лицом и веселыми ямочками на щеках.

— Здравствуйте, — пролепетала Лика. — Я Парфенова. Мне сказали прийти сегодня...

Она отчаянно боялась, смущалась, краснела и в конце концов решила, что лучше ей смотреть в сторону — там на стене были какие-то детские рисунки, один из которых изображал веселого ангела с золотыми волосами и большущим ртом. Сей ангелочек держал в руках синие цветы.

— Здравствуйте, — кивнула женщина и улыбнулась ей. — Ой, а я вас совсем другой представляла... Знаете, думала, что вы очень взрослая и солидная. Из-за имени, наверное.

Она поднялась, задела папку на столе — та с грохотом обрушилась на пол, женщина тоже смутилась, вздохнула и прошептала:

— Экая я неловкая квашня...

Лике стало легче, она нагнулась, помогала собирать рассыпавшиеся бумаги.

— Да я справлюсь, что вы, — проговорила женщина, все так же улыбаясь, от чего ямочки на ее щеках стали еще симпатичнее и приветливее.

Она наконец все собрала, выпрямилась и протянула Лике ладонь:

— Мне зовут Анна Владимировна. Вот и познакомились, Гликерия Андреевна. Да, имя у вас такое — редкое. Старинное...

— Это дедушка, — улыбнулась Лика. — Он сказал, что, раз я родилась в день святой Гликерии, так и нужно меня назвать. Тем более что мою прабабушку тоже так звали.

— И тысячу раз был ваш дедушка прав, прекрасное имя... И вам, пожалуй, подходит. Удивительно гармонично сочетается с вашим внешним обликом!